Без толку пропадал Серый и нынешний год. Всю зиму с
озабоченным видом просидел дома, без огня, в холоде, в голоде. Великим постом
пристроился каким-то манером к Русановым под Тулой: в своих-то местах его уж не
брали. Но не прошло и месяца, как осточертела ему русановская — экономия хуже
горькой редьки.
— Ой, малый! — сказал раз приказчик. —
Наскрозь тебя вижу: придираешься ты лыжи наладить. Забираете, сукины дети,
денежки вперед, да и норовите в кусты.
— Это, может, бродяга какой так-то норовит, а не
мы, — отрезал Серый.
Но приказчик намека не понял. И пришлось действовать
решительнее. Заставили раз Серого навозить к вечеру хоботья для скотины. Он
поехал на гумно и стал навивать воз соломы. Подошел приказчик:
— Разве я тебе не русским языком сказал — хоботье
накладать?
— Не время его накладать, — твердо ответил Серый.
— Это почему?
— Путные хозяева хоботье в обед дают, а не на ночь.
— Да ты-то что за учитель такой?
— Не люблю морить скотину. Вот и учитель весь.
— А везешь солому?
— На все время надо знать.
— Сию же минуту брось накладывать!
Серый побледнел.
— Нет, дела я не брошу. Дела мне нельзя, бросать,
— Дай сюда вилы, собака, и отойди от греха.
— Я не собака, а хрещеный человек. Вот отвезу — и
отойду. И совсем уйду.
— Ну, брат, навряд! Уйдешь, да вскорости и назад, в
волость припрешь.
Серый соскочил с воза, бросил вилы в солому.
— Это я-то припру?
— Ты-то!
— Ой, милый, не припри ты! Авось и за тобой знаем.
Тоже, брат, не похвалит хозяин…
Толстые щеки приказчика налились сизой кровью, белки
выпучились.
— А-а! Вот как! Не похвалит? Говори же, когда такое
дело, — за что?
— Мне нечего говорить, — пробормотал Серый,
чувствуя, что у него сразу отяжелели ноги от страха.
— Нет, брат, брешешь — скажешь!
— А куда мука девалась? — внезапно крикнул Серый.
— Мука? Какая такая мука? Какая?
— Сляпая. С мельницы…
Приказчик мертвой хваткой сгреб Серого за ворот, за душу — и
на мгновение оба замерли.
— Ты что же это, — за пельки хватать? —
спросил Серый спокойно. — Задушить хочешь?
И вдруг яростно завизжал:
— Ну, бей, бей, пока сердце кипит!
И, рванувшись, вырвался и схватил вилы.
— Ребята! — заорал приказчик, хотя кругом никого
не было. — За старостой! Прислушайте: он меня заколоть хотел, сукин сын!
— Не суйся, нос сшибешь, — сказал Серый, держа
вилы наперевес. — Авось не прежнее вам времечко!
Но тут приказчик размахнулся — и Серый торчмя головой
полетел в солому…
Все лето Серый сидел опять дома, поджидая милостей от Думы.
Всю осень шатался от двора к двору, надеясь пристроиться к кому-нибудь, едущему
на клевера… Загорелся однажды новый омет на краю деревни. Серый первым явился
на пожар и орал до сипоты, опалил ресницы, промок до нитки, распоряжаясь
водовозами, теми, что кидались с вилами в огромное розово-золотое пламя,
растаскивали во все стороны огненные шапки, и теми, что просто метались среди
жара, треска, льющейся воды, гама, наваленных возле изб икон, кадушек, прялок,
попон, рыдающих баб и сыплющихся с обгорелых лозин черных листьев… Как-то в
октябре, когда после проливных дождей и ледяной бури застыл пруд и соседский
боров соскользнул с мерзлого бугра, проломил лед и стал тонуть, Серый первый,
со всего разбега, шарахнулся в воду — спасать… Боров все равно утонул, но это
дало Серому право прибежать с пруда в людскую, потребовать водки, табаку,
закуски. Сперва он был весь лиловый, зуб на зуб не попадал, еле шевелил белыми
губами, переодеваясь во все чужое, в Кошелево. Потом ожил, захмелел, стал
хвастать — и опять рассказал о том, как он честно-благородно служил у попа и
как ловко выдал прошлый год свою дочь замуж. Он сидел за столом, с жадностью
жевал, заглатывая брусочки сырой ветчины и самодовольно повествовал:
— Хорошо. Снюхалась она, Матрюшка-то, с Егоркой, с
этим… Ну, снюхалась и снюхалась. Нехай. Сижу как-то? под окошечком, вижу — раз
Егорка прошел мимо избе, два… а моя — все нырь да нырь к окошечку… Значит,
обдумали дело, думаю себе. И говорю бабе: ты тут нормочку скотине дай, а я
пойду, — на сходку повещали. Сел за избой в солому, сижу, жду. А уж снежок
первый напал. Вижу опять снизу крадется Егорка… А она и вот она. Зашли за
погреб, потом — шмыг в избу в новую, в пустую, рядом. Подождал я
сколько-нибудь…
— История! — сказал Кузьма и болезненно
усмехнулся.
Но Серый принял это за похвалу, за восхищение его умом и
хитростью. И продолжал, то возвышая голос, то едко понижая его:
— Стой, слухай, что дальше-то будет. Подождал, говорю,
сколько-нибудь — да за ними… Вскочил на порог — прямо на ней и прихватил!
Перепужались они — до страсти. Он, как куль, наземь с нее свалился, а она
обмерла, лежит, как утка… "Ну, говорит, бей меня теперь". Это он-то.
"Бить, говорю, ты мне не нужо-он…" Поддевочку его взял, пинжачок
тоже, оставил в одних подштанниках, — почесть в чем мать родила… "Ну,
говорю, ступай теперь, куды хочешь…" А сам домой. Смотрю и он сзади идет:
снег белый, — и он белый, идет, сопит… Деться-то некуда, — куда
кинешься? А моя Матрена Миколавна, как я только из избе, — в поле!
Закатилась — насилу соседка под самым Басовым за рукав поймала, ко мне привела.
Дал я ей отдохнуть и говорю: "Мы люди бедные ай нет?" Молчит.
"Мать-то у тебя убогая ай умная?" Опять молчит. "Как ты нас
оконфузила? А? Ты что ж, полон угол мне их нашвыряешь, выбледков-то своих, а я
глазами моргай?" Ну, и зачал ее лудить, — был у меня тут кнутик
похоженький… Просто сказать, всю пояснику ей изрубил! А он сидит на лавке,
голосит. Взялся потом за него, за голубчика…
— И женил? — спросил Кузьма.
— Вона! — воскликнул Серый и, чувствуя, что хмель
одолевает его, стал сгребать с тарелки куски ветчины и пихать в карманы
порток. — Еще как свадьбу-то сыграли! На расходы я, брат, жмуриться не
стану…
"Ну, и рассказ!" — долго думал Кузьма после
этого вечера. — А погода портилась. Писать не хотелось, тоска усиливалась.
Только и радости, что явится кто-нибудь с просьбой. Приезжал несколько раз
Гололобый из Басова, — совершенно лысый мужик в огромной шапке, —
писать прошение на свата, переломившего ему ключицу. Приходила вдова Бутылочка
с Мыса — писать письма к сыну, вся в лохмотьях, вся мокрая и ледяная от дождя.
Начнет диктовать, — в слезы.
— Город Серьпухов, при дворянской бане, дом Желтухин…
И заплачет,