Это жизнь без отдыха, часто незамечаемая даже, является героизмом. И вне религии, без Бога, без обещанной загробной награды, эта жизнь слишком, невыносимо, тяжела. Поэтому после утраты религии нация перестает множиться. Вспомним поздних римлянок, прабабушки которых пряли шерсть и рожали и воспитывали воинов.
С крушением непрестанной женской героической жертвенности кончается все.
* * *
Иван Федоров на возвращении отпросился у боярина, изъяснивши, что оставил мать на ложе болезни. Гнал коня опрометью, едва не запалив жеребца.
Слава Богу, матерь застал еще в живых. Усталый, пахнущий конем и горечью дорожных костров, ввалился в терем и – к ложу матери.
Наталья трудно приоткрыла глаза, глянула: «Побили Витовта?» – вопросила.
– Замирились. Татары к нам подошли, дак потому, верно.
– Ин добро. Миром-то лучше! – выговорила Наталья, думая о другом. – Трудно тебе станет без хозяйки! И Ваняту не женили, вишь! Набалует парень, а после и жена станет не мила… – замолкла вновь, тихо досказала: – В баню поди! Давеча топили, не простыло ищо. Поди, поди, не сумуй! Однова ишо не помру, – и бледный окрас не то улыбки, не то страдания коснулся ее щек.
После бани, едва похлебав ухи и пожевав хлеба, Иван вновь уселся у ложа матери, которую прислуга успела за тот срок перевернуть, обмыть и переодеть в чистое. Долго молчал. Взглядывал на страшно обострившееся лицо матери, угадывал тело ее под рядниной, не тело, а связь костей, обтянутых кожею, со страхом переживая все эти явные печати близкой смерти. Мать задремала, потом, пошевелясь, вымолвила:
– Похоронили Киприана? Пристойно было?
– Похоронили в Успении Богородицы, рядом с гробницами Феогноста и Святого Петра. Грамоту чли! Всех благословлял и всем отпускал грехи! И патриархам, и покойным князьям, всем-всем.
Наталья глазами показала, что услышала. Через время вопросила с отстоянием:
– Киприана схоронили, с кем будешь теперь?
Иван помыслил о том скользом, кивнул, не отвечая. Все это было и важно, и уже не важно совсем у порога вечности.
– Попа созови! – погодя сказала Наталья. – Причаститься хочу, и собороваться мне нать.
Мать задремала вновь, потом, не размыкая глаз, вымолвила:
– Будешь меня хоронить, Лутоню с Мотей созови, и с чадами! Не забудь! И Любаву… Всех… А Ванята где? Не задело ево? Живой?
– С ратью ворочаетце, – ответил Иван. – Я выпросился, наперед полков прискакал.
Иван опять кивнул и вдруг повалился лицом на грудь матери, горячие слезы хлынули потоком:
– Как я буду без тебя, мамо?
– Ты взрослый теперь! – отмолвила Наталья, чуть заметно улыбаясь. – Смотри, седатый уже!
Она с усилием подняла бледную, чуть теплую руку и бережно, как в детстве, огладила его по волосам. И Иван вдруг понял, что больше никто, никогда, до самого последнего дня уже не приласкает его так, как мать! И заплакал вновь, безнадежно и горько, вздрагивая, всхлипывая и кренясь, а Наталья все гладила сына по волосам, шептала едва различимо:
– Не плачь, родной мой, кровиночка ты моя ласковая! Не плачь! Тамо мы встретимся с тобою, и уже навсегда! И родителя узришь своего, Никиту!
А он – плакал. Плакал, пока не пришли чужие люди в избу, пока не вернулся Сергей, нынче, как заболела Наталья, каждый вечер приходивший ночевать домой. Пока не началась обычная домашняя хлопотня, и тогда Иван перестал рыдать, и сидел, понурясь, сугорбя плечи, безразличный ко всему, ощущая такое жестокое одиночество, какого не испытывал, кажется, еще никогда в жизни…
Любава примчалась из Коломны тотчас, прознав о болезни матери. Вихрем ворвалась в избу, всплакнула, обнимая мать, и тотчас закрутилась по хозяйству. А мать, после посещения священника со Святыми Дарами, лежала успокоенная, уйдя в себя, и порою неясно было: жива ли еще, или уже отходит света сего?
Лутоня с Мотей и старшими сыновьями поспел к похоронам. Явился и Василий, только-только прискакавший из Орды, помолодевший, довольный, что при деле, чуть гордясь тем, что татарский полк подошел-таки на помочь князю Василию. Подъехали Тормосовы, явился Алексей Семенов – друзья, дальние родичи, знакомые, ближники. Явилась на погляд даже одна из великих боярынь московских, помнившая Наталью еще по тем временам, когда был жив Василий Васильич, великий тысяцкий Москвы. Неожиданно много народу оказалось, пожелавших попрощаться с матерью, и Иван, недавно еще чуявший сиротское полное одиночество, прояснел, ожил, и хоть порою вновь и вновь смахивал слезу с ресниц, но грело неложное участие и неложная любовь собравшихся к матери. И последние мгновенья ее тихо отлетевшей жизни прошли благостно, без надрыва и ужаса, которых Иван Федоров боялся больше всего. День был тепел и так. Схоронили матерь пристойно. Домовину выносили в десяток рук. (Ванюха успел-таки и прискакать, и проститься с бабушкой.) Опускали в могилу на полотенцах-ручниках, отделанных тканою вышивкой и плетеным кружевом, и полотенца оставили в могиле. И на поминках было многолюдно и тесно так, что, казалось, и ступить некуда. И в застолье, в пристойном шуме, за богатою снедью и пивом было легко, душевно, хоть и не без нелепицы: староста из Острового с двумя мужиками перепились было и в пьяном раже начали громко славить покойную. Обошлось. Потом вся родня по очереди подходили к Ивану, кто со словом, кто молча утешали его, хвалили мать.
Ночью, когда уже гости спали на полу, по лавкам, по всем боковушам, на сеновале и даже на подволоке, а сам Иван забрался в конский хлев, повалился на беремя свежей соломы, на попоны, и молча затрясся в рыданиях, вновь поняв, что матери уже нет, – ночью к нему пробрался Серега, сунулся под руку, сказал вполгласа: «Не плачь, батя! Ей тамо хорошо!» Залез к нему под зипун, прижался молодым горячим телом, вытирая отцовы слезы рукавом рубахи. Иван все еще дергался, всхлипывал, из всех сил прижимая Серегу к себе. Так и уснули вдвоем, обнявшись. Уже утром, наматывая портянки и влезая в сапоги, Иван вопросил, отводя глаза:
– Киприан помер, не выгонят тебя теперь?
– Чаю, не тронут! – рассудительно отозвался сын. – Преосвященный наказал ничего не менять в распоряде владычного двора, и книжарню тоже, чать, не разгонят!
Ванюха, мало побыв, ускакал в Кремник на полковой смотр. Любава уже бегала по горнице, наводила чистоту. Весело пылала русская печь, жизнь возвращалась на свою привычную стезю.
Вечером на третий день сидели малою семьей: оба сына – Иван с Сергеем, сестра Любава, собравшаяся уезжать: «Сын у меня тамо! Нельзя годить!» Лутоня со своими уже уехали – деревенское хозяйство не бросишь надолго. Тормосовы тоже уехали. Алексей остался, дичась, сидел сейчас рядом с матерью. Так и не свыкся ни с отчимом, ни с ее замужеством, ни с младшим сводным братишкой, которого и видел-то, почитай, раз или два… И когда Иван взглядом позвал к себе, тот готовно пересел к нему, неуклюже прижавшись боком к дяде – другу покойного своего родителя. И Иван понял, приобнял мужика, доселе тосковавшего по недоданной ему в молодости отцовой ласке: