А тем часом баязетовы турки вот-вот захватят Царьград, твердыню православия. А он, он сам, вот что обидно, подарил Смоленск Витовту! Нет, не будет того! И с Новым Городом он еще поспорит! Он еще не возвращал, и даст Бог не возвратит ему ни Волока Ламского, ни Бежецкого верха, ни Торжка. Чтобы это все попало Витовту или Орденским немцам? Да не будет того вовек! Он даже кулаком по столу ударил и тут же вызвал хоромного боярина, велел найти новогородского беглеца Рассохина, вызвать Остея, коему и приказал отай готовить рать для нового похода на Двину.
Поднял голову. Слепо уставился лицом на икону в красном углу.
– И Киприана, – договорил вслух (боярин уже ушел, но позвать позовщика и направить к владыке было делом не долгим).
Пальцы продолжали бессмысленно мять твердый пергамент Цареградской грамоты. Сейчас не надобна была Софья, не надобен был никто. Великие усопшие стояли у порога княжой изложни и ждали от него твердых решений государственных, господарских дел. Тем паче о намерениях Юрия Святославича с тестем своим Олегом отбить Смоленск у Витовта Софье знать совершенно ни к чему. Что там навыдумывает еще дорогой тестюшка, его дело, но он, Василий, дарить Русь католической Польше не даст!
Начали собираться бояре: Федор Кошка с сынами, Иваном и Федей Голтяем, Вася Слепой, Илья Квашнин, маститый Михайло Морозов (сам Иван Мороз нынче хворает – за восемьдесят старику, поди, и не встанет уже!), Зерновы, Окинфичи всем кланом – Иван Хромой, Александр Остей, Иван Бутурля, Андрей Слизень, Михайло Челядня, Никита Григорьич Пушкин, Федор Товарко.
За окнами мело. Снежная крупа косо ударяла в слюдяные оконницы, расписанные травами. Куски слюды, частью залепленные снегом, вздрагивали в своих свинцовых переплетах.
Подходили княжата, братья Василия. Явился наконец и Киприан. Пред ним почтительно расступались, и Василий принял его первого, келейно, еще не выходя к боярам. На многоречивые объяснения Василия Киприан ответил: «Что возмогу, сыне, то совершу! Задержу новгородского архиепископа у себя, егда прибудет на сбор».
* * *
Оставшись после заседания Думы с двумя боярами, Морозовым и Федором Кошкиным, Василий Дмитрич прямо вопросил, без всяких дальнейших подходов, стоит ли отвечать новгородцам новым походом на Двину?
– Рассохина привести нать! – отмолвил Федор Кошка.
Приведенный в княжеские хоромы Рассохин со страхом думал о том, что сказать, когда его спросят: почто оставил Анфала одного под Устюгом? К счастью, того не спросили! Зато принужден был ответить на другой вопрос: выстанут ли двиняне вторично противу Новгорода?
– Не… Не ведаю… – запинаясь, начал было Рассохин и вдруг, сообразивши дело, обрадованно воскликнул: – Встанут, ежели Анфал поведет. (По крайности, в случае неуспеха похода будет на кого свалить вину!) Бояре молчали в сомнении, верили и не верили.
– Иди! – сказал в конце концов, махнувши дланью, Морозов.
– Зблодит? – прямо вопросил Кошка, когда Рассохин покинул покой. – Когда и зблодит! – раздумчиво протянул Федор Кошка. – Да, надеюсь, не в етую пору. Анфал не позволит ему!
Глава 11
Сколько еще раз в русской истории встанут вот так, лицом к лицу, глава страны или представитель вышней власти, олицетворяющие собой закон, и мужик, воин ли, монах, варнак, мятежный беглец, представитель той вечной мятущейся стихии «народа», «толпы», «вольницы», которая сама по себе ничто без власти и способна только к разрушению и мятежу, но без которой и сама-то власть тоже ничто, ибо когда гаснет та низовая бунтующая сила, рушится и все возводимое над нею здание государственности.
Анфал, разумеется, не поведал князю о тайных думах своих, о царствии пресвитера Иоанна – мужицком вольном содружестве. Но и Василий не сказал Анфалу, что вслед за Двиной настанет черед Вятки, что не для того посылает он рать на Двину, чтобы мирволить воровской вольнице, а для того, чтобы сковать страну едиными скрепами верховной власти, объединить стихию, направив бурный ее поток в единое русло, начертанное государственной волей.
И ни Анфал не догадывал, что вольница, по самому существу своему, не уляжется в начертанные берега, ни Василий не думал о том, что вышняя власть может забыть о народе и покуситься в корыстном вожделении немногих на общее благо страны.
Поход на Двину готовился со всею возможною поспешностью. Весна! Пока не рухнули пути! Пока не протаяли дороги!
– Главное – не трусь! – наставлял напоследях Иван Никитич сына Ивана.
– И наперед не лезь! Наперед лезут чаще всего со страха! Бронь дам на один поход, а там – сам уж! Такие, как мы, брони добывают в бою! Куплять, дак нам Островое продать надоть, да и того не хватит! И шелом отцов не потеряй тамо – на Двине! Чаще всего погибают в первом бою. Ну, мать, давай икону!
Наталья Никитична прибавила в свой черед:
– Отцову честь не роняй! И дед у тя был славный воин. И погиб на бою. Со славою погиб!
Мужа отправляла. Сына отправляла на рать, теперь – внука!
– И невем: воротитце ай нет? – заплакала. – Стара я уже стала, Ванюшенька, временем засну: слышу, как Никита мой к себе зовет. Я уж тебе не сказывала того, а чую, скоро нам встреча! Любила я батьку твово, и сейчас люблю. А только все, кто были, в могиле уже! И Василий Васильич, и Марья Михайловна, и Шура Вельяминова… Подруги ведь были с великой княгинею! – выговорила она, и в голосе прозвучала эхом, далеким отзвуком, прежняя гордость сановной дружбой.
– Умалились мы, мать? – вопросил Иван Никитич (доселе о том не прошал ни разу!)
– Да нет! А просто как-то стало скушливо жить. Устала я! Ведь всего всякого довелось хлебнуть, да сам ведашь! Во младости занимает все! И верба цветет – радость, и крестный ход – тоже радость. А в Пасху, когда свечки несут да целуются оногды и с незнакомыми, таково робко и радостно бывало! А ряжеными ходили, в снегу валялись, девками-то, да и опосле того, радостней было жить! Первый муж помер скоро, и памяти не оставил долгой, а тут батя твой, Никитушка! – вымолвила помолодевши лицом, и Иван на миг узрел в проясневшем взоре матери отсвет прежних красоты и любви. – А ныне все как-то не корыстно стало.
Ивану вдруг, глядя на разгоревшее лицо сына: в такой поход! На Двину! Впервые! – стало как-то удивительно ясно, прояснило, что вот – у сына все впереди, а у него уже многое сзади, а у матери все в прошлом – молодость, жизнь, покойный отец, бывший когда-то молодым дерзким ратником, не побоявшимся спорить с самим Василием – великим тысяцким града Москвы, решившимся и на большее (об убийстве боярина Хвоста дома не поминали, и сам Иван далеко не сразу вызнал о том, но было, состоялось, произошло). И неведомо было доселе, стыдиться того или гордиться сим было должно? Тем паче после того наслоился целый ворох событий: и казнь Ивана Василича Вельяминова, и крушение Вельяминовых, и смерть великого Алексия, а затем и князя Дмитрия Иваныча и преподобного Сергия. Век менялся на глазах, уходил, исшаивал с последними носителями его, которые, ежели и не поумирали еще, то медленно и непрерывно отходили в тень, угасали, старели, отдалялись от дел господарских. Уезжали в свои родовые поместья, где кончали дни в теплых горницах, среди мамок, слуг, бахарей, изредка выбираясь, чтобы потолковать с такими же древними старцами о старопрежних молодых и гордых временах, столь дивно красивых и величественных в воспоминаниях, особенно дорогих потому, что юности, как бы того не хотелось, никому и никогда не удавалось вернуть. И только в детях, во внуках, в каждом новом поколении, опять привычное исстари – внове, и в первый након, – и дымные ночлеги, и скрипучее седло, и снег, и усталь, и рассказы бывалых ратников у дорожных костров, и ночлеги в припутных избах, и ратный труд, влекущий к себе и страшный одновременно, и первые раны, и первые смерти боевых товарищей, и добыча, и удаль, и влекущий или испуганный девичий взгляд; проносящаяся мимо жизнь, для которой ты – неведомый сказочный странник, богатырь из иной земли, из дали дальней, примчавший на взмыленном коне и через мгновение, через малый час исчезающий в отдалении пространств и времен.