Он стал искать глазами Жуаеза и, не видя его, справился о нем у служителя.
— Его светлость еще не возвращались, — ответил тот.
— Хорошо. Позовите камердинеров, а сами можете идти.
Войдя в спальню, Генрих окинул беглым взглядом изысканные, до мельчайших подробностей обдуманные принадлежности туалета, о котором он так заботился прежде, желая быть изящнейшим щеголем христианского мира, раз ему не удалось стать величайшим из его королей.
Но теперь его больше не занимал тот тяжкий труд, которому он некогда столь беззаветно отдавал силы. Генрих уподобился старой кокетке, сменившей зеркало на молитвенник: предметы, прежде столь ему дорогие, теперь вызывали в нем чуть ли не отвращение.
Надушенные мягкие перчатки, маски из тончайшего полотна, пропитанные всевозможными мазями, химические составы, для того чтобы завивать волосы, подкрашивать бороду, румянить мочки ушей и придавать блеск глазам, — он уже давно пренебрегал всем этим; пренебрег и на этот раз.
— В постель, — сказал он со вздохом.
Двое камердинеров разоблачили короля, натянули ему на ноги ночные кальсоны из тонкой шерсти и, осторожно приподняв, уложили его особу под одеяло.
— Чтеца его величества! — крикнул один из них, ибо Генрих засыпал с большим трудом и, совершенно измученный бессонницей, иногда пытался задремать под чтение вслух.
— Нет, никого не надо, — сказал Генрих, — и чтеца тоже. Пусть он лучше почитает за меня молитвы. Но если вернется господин Жуаез, приведите его ко мне.
— А если он поздно вернется, государь?
— Увы! — сказал Генрих. — Он всегда возвращается поздно. Но приведите его, когда бы он ни возвратился.
Слуги потушили свечи, зажгли у камина лампу, в которой горели ароматичные масла, дававшие бледное голубоватое пламя — с тех пор как Генрихом овладели погребальные мысли, ему нравилось такое фантасмагорическое освещение, — и вышли на цыпочках из тихой опочивальни.
Генриха III, храброго перед лицом настоящей опасности, одолевали суеверные страхи, свойственные детям и женщинам. Он боялся злых духов, страшился призраков, и вместе с тем это чувство служило ему своеобразным развлечением. Когда он боялся, ему было не так скучно; он уподоблялся некоему заключенному, до того истомленному тюремной праздностью, что, когда ему сообщили о предстоящем допросе под пыткой, он ответил: «Отлично! Хоть какое-нибудь разнообразие».
Итак, Генрих следил за отблесками масляной лампы, вперял взор в темные углы комнаты и старался уловить малейший звук, по которому можно было бы определить таинственное появление призрака, но вот глаза его, утомленные всем виденным, закрылись, и он задремал, убаюканный одиночеством и тишиной.
Но Генриху никогда не удавалось забыться надолго. И во сне и наяву он находился в возбуждении, подтачивающем его жизненные силы. Так и теперь ему почудился в комнате какой-то шорох, и он проснулся.
— Это ты, Жуаез? — спросил он.
Ответа не последовало.
Свет лампы потускнел. Она отбрасывала на потолок резного дуба лишь белесоватый круг, от которого отливала зеленью позолота орнамента.
— Один! Опять один! — прошептал король. — Ах, верно говорит пророк: великим мира сего надлежит скорбеть. Лучше было бы сказать: они всегда скорбят.
После краткой паузы он пробормотал:
— Господи, дай мне силы переносить одиночество в жизни. Как одинок я буду после смерти!..
— Ну, ну, насчет одиночества после смерти — это как сказать, — ответил чей-то резкий голос, прозвучавший в нескольких шагах от кровати. — А черви-то у тебя не считаются?
Ошеломленный король приподнялся на своем ложе и с тревогой оглядел комнату.
— Узнаю этот голос, — прошептал он.
— Слава богу! — ответил голос.
Холодный пот выступил на лбу короля.
— Можно подумать, что это Шико…
— Горячо, Генрих, горячо! — ответил голос.
Генрих спустил с кровати одну ногу и различил недалеко от камина, в том самом кресле, на которое час назад он указывал д'Эпернону, чью-то фигуру — тлевший в камине огонь отбрасывал на нее рыжеватый свет. Таким отблеском освещены у Рембрандта
[25]
лица на заднем плане картины, почему их не сразу можно заметить. Видна была лишь ручка кресла, на которую опирался сидевший, и его костлявое колено.
— Господи, спаси и помилуй! — вскричал Генрих. — Да это тень Шико!
— Бедняжка Анрике, — произнес голос, — ты, оказывается, все так же глуп!
— Глуп?!
— Тени не могут говорить, дурачина, — у них нет тела и, следовательно, нет языка, — продолжало существо, сидевшее в кресле.
— Так, значит, ты действительно Шико? — вскричал король, обезумев от радости.
— На этот счет пока ничего решать не будем.
— Как, неужели ты не умер, дорогой мой Шико?
— Да нет же, напротив, я умер, я сто раз мертв.
— Шико, мой единственный друг!
— Ты по-прежнему твердишь одно и то же. Ты не изменился, черт побери!
— А ты изменился, Шико? — грустно спросил король.
— Надеюсь.
— Шико, друг мой, — сказал король, спустив с кровати, обе ноги, — скажи, почему ты меня покинул?
— Потому что умер.
— Но ведь ты сам сказал, что жив.
— И повторяю то же самое.
— Как же это понимать?
— Для одних я умер, Генрих, а для других жив.
— А для меня?
— Для тебя я мертв.
— Почему?
— Ты в своем доме не хозяин.
— Как так?
— Ты ничего не можешь сделать для тех, кто тебе служит.
— Милостивый государь!..
— Не сердись, не то и я рассержусь!
— Да, ты прав, — произнес король, трепеща при мысли, что тень Шико может исчезнуть. — Но говори, друг мой, говори…
— Ты помнишь, мне надо было свести кое-какие счеты с господином де Майеном?
— Отлично помню.
— Я их свел: отдубасил как следует этого несравненного полководца. Он стал разыскивать меня, чтобы повесить, а ты бросил меня на произвол судьбы. Вместо того чтобы прикончить его, ты с ним помирился. Что же мне оставалось делать? Через посредство моего приятеля Горанфло я объявил о своей кончине и погребении. Так что с той самой поры господин Майен, который рьяно разыскивал меня, перестал это делать.