Но прежде чем постучать, он в последний раз оглянулся и увидел на мостовой отблески огней, горевших в окнах гостиницы.
«Туда, — подумал он, — входят, чтобы насладиться радостями любви. Почему же спокойное сердце и беспечная улыбка — не мой удел?»
В эту минуту с колокольни церкви Сен-Жермен-де-Пре донесся печальный звон.
— Вот уже десять часов пробило, — со вздохом прошептал Анри.
И он поднял дверной молоток.
«Ужасная жизнь! — размышлял он. — Жизнь дряхлого старца! О! Скоро ли настанет день, когда я смогу сказать: «Привет тебе, прекрасная, радостная смерть, привет, желанная могила!»
Он постучал во второй раз.
«Все то же, — продолжал он, прислушиваясь. — Вот открылась внутренняя дверь, под тяжестью шагов заскрипела лестница, шаги приближаются; и так всегда, всегда!»
— Постучу еще раз, — промолвил он. — Последний раз. Да, так я и знал: поступь становится более осторожной, слуга смотрит сквозь чугунную решетку, видит мое бледное, мрачное, постылое лицо — и, как всегда, уходит, не открыв мне!
Водворившаяся вокруг тишина, казалось, оправдывала слова несчастного.
— Прощай, жестокосердый дом, прощай, до завтра! — воскликнул он.
Но едва Анри отошел на несколько шагов, как, к величайшему его изумлению, загремел засов, дверь отворилась, и стоявший на пороге слуга низко поклонился.
Это был тот самый человек, наружность которого мы описали во время его разговора с Робером Брике.
— Добрый вечер, сударь, — сказал он резким голосом, который, однако, показался дю Бушажу слаще тех ангельских голосов, что иной раз слышатся нам в детстве, когда во сне перед нами отверзаются небеса.
Оторопев, дрожа всем телом, молитвенно сложив руки, Анри поспешно вернулся; у порога дома он зашатался и неминуемо упал бы, если бы его не поддержал слуга.
— Я здесь, перед вами, сударь, — заявил слуга. — Скажите, прошу вас, чего вы желаете?
— Я так страстно любил, — ответил молодой человек, — что уже не знаю, люблю ли я еще.
— Не соблаговолите ли вы, сударь, сесть вот сюда, рядом со мной, и побеседовать?
Анри повиновался этому приглашению с такой готовностью, словно его сделал французский король или римский император.
— Говорите же, сударь, — сказал слуга, — поверьте мне ваше желание.
— Друг мой, — ответил дю Бушаж, — мы с вами встречаемся и говорим не впервые. Помните, я не раз подстерегал вас в пустынных закоулках и заговаривал с вами — вы никогда не соглашались выслушать меня. Сегодня вы советуете поверить вам мои желания. Что же случилось, великий боже? Какое новое несчастье таится за снисхождением, которое вы мне оказываете?
Слуга вздохнул. По-видимому, под его суровой оболочкой билось сострадательное сердце.
Ободренный этим вздохом, Анри продолжал.
— Вы знаете, — сказал он, — что я люблю, горячо люблю; вы видели, как я разыскивал одну особу и сумел ее найти, несмотря на усилия, которые она прилагала, чтобы избежать встречи со мной. При самых мучительных терзаниях у меня никогда не вырывалось ни единого слова горечи; никогда я не прибегал к насильственным действиям.
— Это правда, сударь, — сказал слуга. — Моя госпожа и я отдаем вам должное.
— Наконец, — продолжал молодой граф с неизъяснимой грустью, — я кое-что значу в этом мире; у меня знатное имя, крупное состояние, я пользуюсь большим влиянием, мне покровительствует сам король. Не далее, как сегодня, король настаивал, чтобы я поверил ему свои горести, предлагал мне свое содействие.
— Боже милостивый! — воскликнул слуга, явно встревоженный.
— Но я не согласился, — поспешно прибавил молодой человек. — Нет, нет, я все отверг, от всего отказался, чтобы снова прийти сюда и, молитвенно сложив руки, упрашивать вас открыть мне эту дверь, которая — я это знаю — никогда не открывается.
— Граф, у вас поистине благородное сердце, и вы достойны любви.
— И что же? — с глубокой тоской воскликнул Анри. — На какие муки вы обрекли человека, который, даже на ваш взгляд, достоин любви! Каждое утро мой паж приносит сюда письмо, которое никогда не принимают; каждый вечер я сам тщетно стучусь в эту дверь. Нет у этой женщины сердца! Будь у нее сердце, она сама убила бы меня отказом, ею произнесенным, или велела бы убить меня ударом кинжала — мертвый, я бы по крайней мере не страдал!
— Граф, — ответил слуга, чрезвычайно внимательно выслушав молодого человека, — верьте мне, дама, которую вы яростно обвиняете, отнюдь не так бесчувственна и не так жестока, как вы полагаете; она исполнена живейшего сочувствия к вам.
— О! «Сочувствия»! «Сочувствия»! — воскликнул молодой человек. — Пусть ее сердце познает любовь — такую, какой исполнен я, — и если в ответ ей предложат сочувствие, я буду отмщен!
— Граф, граф, иной раз женщина отвергает любовь не потому, что не способна любить; быть может, та, о которой идет речь, знала страсть более сильную, чем дано изведать вам!
Анри воздел руки к небу.
— Кто так любил, тот любит вечно! — вскричал он.
— А разве я вам сказал, граф, что она перестала любить? — спросил слуга.
Анри тяжко застонал и, словно его смертельно ранили, рухнул наземь.
— Она любит! — вскричал он. — Любит! О боже! Боже!
— Да, граф, она любит; но не ревнуйте ее к тому, кого уже нет в живых. Моя госпожа вдовствует, — прибавил сострадательный слуга, надеясь утешить молодого человека.
Действительно, эти слова как бы неким волшебством вернули ему жизнь, силы и надежду.
— Ради всего святого, — сказал он, — не оставляйте меня на произвол судьбы! Она вдовствует, сказали вы; стало быть, источник ее слез иссякнет. Печаль по усопшим то же, что болезнь: тот, кто переживет кризис, станет лишь более сильным и стойким, чем прежде.
Слуга покачал головой.
— Граф, — ответил он, — эта дама поклялась вечно хранить верность умершему; я хорошо ее знаю — она свято сдержит свое слово.
— Я буду ждать, я прожду десять лет, если нужно! — воскликнул Анри. — Господь не допустит, чтобы она умерла с горя или насильственно оборвала нить своей жизни; вы сами понимаете: раз она не умерла, значит, хочет жить; раз она продолжает жить, значит, я могу надеяться.
— Ах, молодой человек, молодой человек! — зловещим голосом возразил слуга. — Она уже прожила одна не день, не месяц, не год, а целых семь лет!
Дю Бушаж вздрогнул.
— Она утешится, надеетесь вы. Никогда, граф, ни когда! Я тоже никогда не утешусь, хотя был только смиренным слугой умершего, — тоже никогда не утешусь!