Хинеста рассказывала, а молодой король слушал, не выказывая никакого волнения, не произнося ни единого слова. Но когда, задыхаясь от слез, молодая девушка умолкла, он протянул ей руку и, указав на кресло, сказал:
— Садитесь же, вы имеете право сидеть в моем присутствии: я еще не император.
Но она, покачав головой, возразила:
— Нет, нет, позвольте мне кончить… Ведь я пришла не к брату, а к королю. Пришла не ради того, чтобы требовать признания, а умолять о милости… И если силы мне изменят, я паду к стопам вашим, государь, но не сяду перед сыном Филиппа Красивого и королевы Хуаны. О боже мой!..
И девушка умолкла, словно сраженная воспоминанием.
Потом она почтительно поцеловала руку, протянутую королем, и, отступив на шаг, продолжала.
XVII. КОРОЛЕВСКОЕ ЛОЖЕ
— Мать моя так и осталась на том месте, где мы сидели, или, вернее, там, где она упала.
День прошел без всяких новостей — говорили, будто король слег, вернувшись во дворец.
Назавтра утром стало известно, что король пытался заговорить, но тщетно. А еще через день сообщили, что в два часа пополудни король лишился дара речи. На следующее утро — в одиннадцать часов — из замка донесся громкий вопль, он вырывался из окон и дверей, и его подхватила толпа, и он пронесся над городом, над всей Испанией: «Король умер».
Увы, государь, в ту пору я еще не представляла себе, что такое жизнь и смерть, однако ж, услышав крик: «Король умер» — и чувствуя, как от рыданий надрывается грудь моей матери, видя, как слезы заливают ее лицо, я поняла впервые, что на свете существует горе.
Целых четыре дня мы провели у дворцовых ворот. Ма-. тушка неустанно пеклась обо мне, приносила мне еду, только я не помню, чтобы она сама что-нибудь пила или ела.
Прошли еще сутки.
В то утро дворцовые ворота распахнулись, и оттуда на лошади выехал герольд в сопровождении трубача; раздались скорбные звуки трубы, и когда они затихли, герольд заговорил. Я не поняла его слов, но вот он кончил свою речь и двинулся дальше, чтобы объявить скорбную новость на площадях и перекрестках города. Тут толпа хлынула в отворенные ворота — казалось, в замок прорвались многоводные потоки.
Матушка встала, взяла меня на руки и, целуя, шепнула на ухо: «Пойдем, доченька, и мы. В последний раз полюбуемся твоим дорогим отцом».
Я не поняла, почему она плачет, говоря, что мы полюбуемся моим дорогим отцом.
Мы двигались вслед за толпой, ринувшейся в дворцовые ворота. Когда мы вошли, дворец уже был заполнен народом; у дверей стояла стража. Люди проходили по двое.
Ждали мы долго; мать все держала меня на руках, иначе толпа смяла бы меня. Наконец настал и наш черед, и мы вошли, как все остальные. Тут мать спустила меня на пол, крепко держа за руку.
Все, кто был впереди нас, плакали, плакали и те, кто следовал за нами.
Мы медленно двигались по роскошным покоям. У дверей каждого зала стояло по два стражника, следивших за порядком.
Вот мы приблизились к залу, где, очевидно, и кончался наш скорбный путь, и переступили порог.
О государь, я была еще совсем мала, но вся обстановка, узорчатые ковры, занавеси в королевских покоях, — все это могла бы подробно описать: они запомнились до мельчайших подробностей, ибо каждая мелочь произвела на меня неизгладимое впечатление. Но больше всего меня поразило ложе — и мрачное, и пышное, покрытое черным бархатом и парчой, — там покоился он; одет он был в мантию багряного цвета, подбитую горностаем, в камзол, расшитый золотом, обут в черные сапожки и лежал неподвижно, объятый сном смерти.
То был мой отец.
Смерть вернула его облику спокойствие, которого не было четыре дня тому назад, когда мы встретились, — так он страдал от боли. Опочив, он, казалось, стал еще красивее, если только это возможно.
У самого ложа стояла женщина в мантии из пурпурного бархата, отороченного горностаем, с королевской короной на голове, в длинном белом платье, ее распущенные волосы спускались по плечам, глаза были расширены и неподвижны, лицо застыло, губы и щеки были так бледны, что, чудилось, она воплощает собой саму смерть; она стояла, прижав палец к губам, и все твердила почти беззвучным голосом:
«Осторожнее, не разбудите его, ведь он спит!»
То была королева Хуана — ваша мать, государь.
Матушка, увидя ее, остановилась, но, вероятно, сейчас же поняла, что королева ничего не видит и не слышит, и тихо сказала:
«Она счастлива, ибо безумна».
Мы медленно продвигались к ложу. Рука короля свисала с постели, и было дозволено целовать ее всем, кто подходил.
Когда мы подошли к ложу, мать пошатнулась. Потом она часто говорила мне, что ей хотелось прижаться губами к руке его, хотелось обнять почившего, в последний раз приласкать, заставить открыть глаза, хотелось согреть теплом своих губ его холодные губы… Ей достало силы воли сдержать себя. Она даже не плакала, без слез, криков, всхлипываний опустилась она на колени, сжала руку короля, велела мне первой поцеловать ее, сказав:
«О дочь моя, никогда не забывай того, кого ты увидела в этот час и больше не увидишь».
«Мой добрый отец спит, правда?» — допытывалась я.
«Да, спит отец всего народа, дитя мое», — отвечала мать, знаками заставляя меня замолчать.
И она нежно и долго целовала неподвижную руку усопшего.
Вышли мы в двери с противоположной стороны, покинув зал, где стояло королевское ложе. И вдруг, уже в соседних покоях, мать пошатнулась и, негромко вскрикнув, упала без чувств. Двое придворных, проходившие мимо, поспешили к нам.
«Встань, мама, — кричала я, — пожалуйста, встань. Или ты заснула, как мой добрый отец?»
«Постой-ка, да ведь это она», — сказал один из придворных.
«Да кто же?»
«Цыганка, возлюбленная короля, та, что называется королевой Топаз».
«Давай отнесем ее отсюда и девочку тоже», — предложил второй.
Один взял мать на руки, другой повел меня.
Мы вышли из покоев. Тот, кто держал на руках мою мать, положил ее на землю под дерево, на то место, где мы уже провели три ночи и три дня. Второй усадил меня подле матери, и оба удалились. Я крепко обняла матушку и, покрывая поцелуями ее лицо, все повторяла: «О мама, мама, не спи, как спит мой добрый отец…»
То ли подействовал свежий воздух, то ли слезы и ласки дочери оживили материнское сердце, то ли пришло время, и она очнулась сама, но вот мать открыла глаза и сразу вспомнила все. Я с детской наивностью говорила ей о том, как она упала, как ее донесли сюда, а ей все казалось, что она видела дурной сон.
«Пойдем, дитя мое, здесь нам делать больше нечего».
И мы пошли по дороге к дому.