– А и не помер? – наивно спросил Кобылин.
Лучка обвел его в высочайшей степени презрительным взглядом;
раздался хохот.
– Балясина, как есть!
– На чердаке нездорово, – заметил Лучка, точно раскаиваясь,
что мог заговорить с таким человеком.
– Умом, значит, решен, – скрепил Вася.
Лучка хоть и убил шесть человек, но в остроге его никогда и
никто не боялся, несмотря на то что, может быть, он душевно желал прослыть
страшным человеком…
IX
Исай Фомич. Баня. Рассказ Баклушина
Наступал праздник рождества Христова. Арестанты ожидали его
с какою-то торжественностью, и, глядя на них, я тоже стал ожидать чего-то
необыкновенного. Дня за четыре до праздника повели нас в баню. В мое время,
особенно в первые мои годы, арестантов редко водили в баню. Все обрадовались и
начали собираться. Назначено было идти после обеда, и в эти послеобеда уже не
было работ. Всех больше радовался и суетился из нашей казармы Исай Фомич
Бумштейн, каторжный из евреев, о котором уже я упоминал в четвертой главе моего
рассказа. Он любил париться до отупения, до бесчувственности, и каждый раз,
когда случается мне теперь, перебирая старые воспоминания, вспоминать и о нашей
каторжной бане (которая стоит того, чтоб об ней не забыть), то на первый план
картины тотчас же выступает передо мною лицо блаженнейшего и незабвенного Исая
Фомича, товарища моей каторги и сожителя по казарме. Господи, что за
уморительный и смешной был этот человек! Я уже сказал несколько слов про его
фигурку: лет пятидесяти, тщедушный, сморщенный, с ужаснейшими клеймами на щеках
и на лбу, худощавый, слабосильный, с белым цыплячьим телом. В выражении лица
его виднелось беспрерывное, ничем непоколебимое самодовольство и даже
блаженство. Кажется, он ничуть не сожалел, что попал в каторгу. Так как он был
ювелир, а ювелира в городе не было, то работал беспрерывно по господам и по
начальству города одну ювелирскую работу. Ему все-таки хоть сколько-нибудь, да
платили. Он не нуждался, жил даже богато, но откладывал деньги и давал под
заклад на проценты всей каторге. У него был свой самовар, хороший тюфяк, чашки,
весь обеденный прибор. Городские евреи не оставляли его своим знакомством и
покровительством. По субботам он ходил под конвоем в свою городскую молельную
(что дозволяется законами) и жил совершенно припеваючи, с нетерпением, впрочем,
ожидая выжить свой двенадцатилетний срок, чтоб «зениться». В нем была самая
комическая смесь наивности, глупости, хитрости, дерзости, простодушия, робости,
хвастливости и нахальства. Мне очень странно было, что каторжные вовсе не
смеялись над ним, разве только подшучивали для забавы. Исай Фомич, очевидно,
служил всем для развлечения и всегдашней потехи. «Он у нас один, не троньте
Исая Фомича», – говорили арестанты, и Исай Фомич хотя и понимал, в чем дело,
но, видимо, гордился своим значением, что очень тешило арестантов. Он
уморительнейшим образом прибыл в каторгу (еще до меня, но мне рассказывали).
Вдруг однажды, перед вечером, в шабашное время, распространился в остроге слух,
что привели жидка и бреют в кордегардии и что он сейчас войдет. Из евреев тогда
в каторге еще ни одного не было. Арестанты ждали его с нетерпением и тотчас же
обступили, как он вошел в ворота. Острожный унтер-офицер провел его в
гражданскую казарму и указал ему место на нарах. В руках у Исая Фомича был его
мешок с выданными ему казенными вещами и своими собственными. Он положил мешок,
взмостился на нары и уселся, подобрав под себя ноги, не смея ни на кого поднять
глаза. Кругом него раздавался смех и острожные шуточки, имевшие в виду
еврейское его происхождение. Вдруг сквозь толпу протеснился молодой арестант,
неся в руках самые старые, грязные и разорванные летние свои шаровары, с
придачею казенных подверток. Он присел подле Исай Фомича и ударил его по плечу.
– Ну, друг любезный, я тебя здесь уже шестой год поджидаю.
Вот смотри, много ли дашь?
И он разложил перед ним принесенные лохмотья.
Исай Фомич, который при входе в острог сробел до того, что
даже глаза не смел поднять на эту толпу насмешливых, изуродованных и страшных
лиц, плотно обступивших его кругом, и от робости еще не успел сказать слова,
увидев заклад, вдруг встрепенулся и бойко начал перебирать пальцами лохмотья.
Даже прикинул на свет. Все ждали, что он скажет.
– Что ж, рубля-то серебром небось не дашь? А ведь стоило бы!
– продолжал закладчик, подмигивая Исаю Фомичу.
– Рубля серебром нельзя, а семь копеек можно.
И вот первые слова, произнесенные Исаем Фомичем в остроге.
Все так и покатились со смеху.
– Семь! Ну давай хоть семь; твое счастье! Смотри ж, береги
заклад; головой мне за него отвечаешь.
– Проценту три копейки, будет десять копеек, – отрывисто и
дрожащим голосом продолжал жидок, опуская руку в карман за деньгами и боязливо
поглядывая на арестантов. Он и трусил-то ужасно, и дело-то ему хотелось
обделать.
– В год, что ли, три копейки проценту?
– Нет, не в год, а в месяц.
– Тугонек же ты, жид. А как тебя величать?
– Исай Фомиць.
– Ну, Исай Фомич, далеко ты у нас пойдешь! Прощай.
Исай Фомич еще раз осмотрел заклад, сложил и бережно сунул
его в свой мешок при продолжавшемся хохоте арестантов.
Его действительно все как будто даже любили и никто не
обижал, хотя почти все были ему должны. Сам он был незлобив, как курица, и,
видя всеобщее расположение к себе, даже куражился, но с таким простодушным
комизмом, что ему тотчас же это прощалось. Лучка, знавший на своем веку много
жидков, часто дразнил его, и вовсе не из злобы, а так, для забавы, точно так
же, как забавляются с собачкой, попугаем, учеными зверьками и проч. Исай Фомич
очень хорошо это знал, нисколько не обижался и преловко отшучивался.
– Эй, жид, приколочу!
– Ты меня один раз ударишь, а я тебя десять, – молодцевато
отвечает Исай Фомич.
– Парх проклятый!
– Нехай буде парх.
– Жид пархатый!
– Нехай буде такочки. Хоть пархатый, да богатый; гроши ма.
– Христа продал.
– Нехай буде такочки.
– Славно, Исай Фомич, молодец! Не троньте его, он у нас
один! – кричат с хохотом арестанты.
– Эй, жид, хватишь кнута, в Сибирь пойдешь.
– Да я и так в Сибири.
– Еще дальше ушлют.
– А что там пан бог есть?
– Да есть-то есть.
– Ну нехай; был бы пан бог да гр`оши, так везде хорошо
будет.
– Молодец, Исай Фомич, видно, что молодец! – кричат кругом,
а Исай Фомич хоть и видит, что над ним же смеются, но бодрится; всеобщие
похвалы приносят ему видимое удовольствие, и он на всю казарму начинает
тоненьким дискантиком петь: «Ля-ля-ля-ля-ля!» – какой-то нелепый и смешной
мотив, единственную песню, без слов, которую он пел в продолжение всей каторги.
Потом, познакомившись ближе со мной, он уверял меня под клятвою, что это та
самая песня и именно тот самый мотив, который пели все шестьсот тысяч евреев,
от мала до велика, переходя через Чермное море, и что каждому еврею заповедано
петь этот мотив в минуту торжества и победы над врагами.