И купила она его, надо сказать, не за рубль.
Впрочем, Васька мой недавно кота притащил. С улицы, ни с того ни с сего. Просто подошел кот, поглядел в глаза… И теперь Васька души в нем не чает. Говорит, что он, кот этот, единственный его понимает. И я ничего сделать не могу, потому что Ваську люблю, а он без этой сволочи на глазах чахнет – даже в отпуск ездить отказывается. Так и сидим летом в духотище, в городе. А что выкидыш у меня недавно был, так это, врач сказал, от токсоплазмоза. Кошки его переносят, так в приемной в гинекологии на наглядном пособии написано было. Черным по белому…
Иногда, впрочем, мне кажется, что дело обстоит еще страшнее. Нет никаких пришельцев. Это все они. Они сами. Милые маленькие пушистые животные.
Как же они нас должны ненавидеть, чтобы так с нами поступать!
В плавнях
Ночами над плавнями стояли сухие грозы, они были видны даже при свете луны, огромной и красной, и Янка боялась, что огненный змей подкрадется незаметно да и подпалит подсохшее сено. Хотя как раз к их подворью мало кто сумел бы подкрасться ночью незаметно, будь то даже огненный змей. Отец что ночь, бодрствовал, вытаскивал из сарая лодку-плоскодонку, а под утро пригонял ее назад, тяжело груженную, так что мелкая волна перехлестывала через борта, и невесть откуда взявшиеся люди, темные и молчаливые, на рассвете сновали меж клубов тумана, заволакивая мешки в сарай. А то сразу грузили их на подводу, и мохноногая низенькая лошаденка, тяжело вздыхая, трогалась с места и исчезала за амбарами, туда, где шла в две колеи пыльная дорога. Лето, говорил отец, прихлебывая рыбный суп и отламывая от темной краюхи, самое что ни на есть горячее время, лето кормит зиму… А в последнее время лодка и в плавни уходила не пустая – приходили тихие люди, худые, со сбитыми ногами, с котомками за спиной, приходили вечером и торопливо, виновато ели то, что выносила им Янка или мать, – ели на крыльце, потому что мать не пускала их в дом. А в доме завелись вещи, каких раньше не было; например, часы с кукушкой, которая, выскакивая из своего окошечка с дверками, кричала противным голосом. Серебряный половник. Портсигар с вензелем. Тяжелый гранатовый браслет, который мать надевала теперь по воскресеньям.
Владек-дурачок однажды напугал ее, разглядывая красивую шаль набивного шелка, которую она накинула на плечи. Даже сейчас шаль пахла каким-то чужим запахом, душным, сладким, тревожным. «Думаешь, твой батя увозит их куда? – сказал он, хихикая. – Перевозит на ту сторону? Вот тебе, Янка, он гроши с них берет, а сам завозит подальше в плавни и – концы в воду. Там, на дне, мертвяки лежат, ох, сколько мертвяков», – говорил он, тараща белые глаза. «Замолчи, дурень!» – сердито закричала Янка, но дурачок только отбежал и теперь хохотал, скаля щербатые зубы. Янка, хотя и взрослая, расплакалась и побежала к отцу. «Батя, – кричала она на бегу, – что он говорит! Что он говорит такое ужасное!» Батя, узнав, помрачнел, но не рассердился, а погладил по голове жесткой ладонью с мозолями от весел.
– Может, кто так и делает, Янка, – сказал он серьезно, – но я нет. Грех это. Живые же души. А я не душегуб какой-то. Я честно. Может, им там пощастыть, бедолагам.
– Где? – спросила она тогда.
– На другом берегу.
Она поверила, хотя среди новоприбывших встречались и противные. Например, одна дамочка, которой она вынесла на крыльцо кринку с молоком, отказалась пить.
– Вы кладете в молоко лягушку, чтоб не скисало, – сказала она, брезгливо сморщив тонкий нос. – Как это можно?
– Зачем? – удивилась Янка. – У нас хороший погреб.
Но дамочка так и не поверила.
А один раз река принесла человека. Как раз когда они удили рыбу с мостков, вернее, батя удил, а Янка чистила, потрошила и полоскала в реке. Ее тень плясала на зеленой мутной воде, и если приглядеться, было видно, как по рыхлому дну медленно-медленно ползет ракушка-перловица.
Лодка, вертясь, выплыла из-за островка, заросшего ивами. Отец, хлюпая болотными сапогами, подошел к лодке, подтянул ее багром и заглянул внутрь. Янка, перевесившись с мостков, тоже заглянула, вытянув шею и одновременно боясь, что увидит что-то очень страшное и неприятное. Мертвяка, например.
Человек и правда лежал в лодке лицом вверх, закрыв глаза.
Волосы его шевелились в воде, которая всегда скапливается на дне лодки, на них налипла серебристая чешуя плотвичек.
– Ой! – сказала Янка и непроизвольно поднесла руку к губам.
– Та нет, – сказал отец. – Он живой. Дышит…
Он подумал и толкнул лодку багром, чтобы ее закрутило и унесло в дальние темные водовороты, но Янка с неожиданной для себя самой резвостью прыгнула в воду и вцепилась в борт.
– Ты ж сам говорил, батя, грех это…
– Ох, Янка, – приговаривал отец, выволакивая лодку на берег, – допрыгаешься. Дурные люди сейчас по земле ходят, а ну, как он один из них?
– Он не может быть дурной, – возразила Янка, – смотри, молодой какой…
– Так что, что молодой? Ну ладно, не он дурной, другие дурные… Придут, найдут его… Опасно сейчас раненых укрывать, Янка.
Тем не менее они переложили раненого на брезент и оттащили его в сарай, где лежала груда матрасов, набитых подгнившей соломой. Если кто из тихих ночных людей почему-то задерживался, то ночевал он тут, в сарае.
– Зачем его – в лодку?…
– Ну… не хотели, чтоб нашли у них мертвяка, – сказал отец, запаливая цигарку. – Подстрелили и пустили по реке. А придут за ним – где такой-то? А нет такого-то. И не было никогда.
– Что он им плохого сделал?
– Не знаю, доча. Сейчас все делают друг другу плохо. Время такое.
Новый человек лег на матрас и лежал так, приоткрыв сухие черные губы, пока она поила его молоком. Через несколько дней он уже держал кружку слабыми тонкими пальцами, накинув для тепла на плечи кожаную куртку с дыркой на рукаве.
Ночами продолжали полыхать сухие зарницы, и в воздухе стоял железный острый запах.
Еще через день новый человек, сидя на солнышке у сарая и грея раненое плечо, спросил:
– Тебя как зовут?
– Янка.
– А меня – Никодим.
– Ты городской? – с замиранием сердца спросила она.
– Городской.
– А что сейчас в городе?
– Разруха. Голод.
Он поморщился.
– А вы не хотите отдавать зерно пролетариату.
– Кому?
– Голодающим рабочим.
– У нас нет зерна, – сказала она, – только чтобы самим прокормиться. И еще на сев. Если отдать все, что же мы будем делать весной?
– Но в городе же голодают, – сказал он возмущенно. – А у вас типично кулацкая психология. Не сознаете серьезности момента.
Он возмущенно взмахнул рукой, но тут же поморщился и уронил ладонь.