— Надо ходить в школу, Искра. Надо заниматься делом, иначе ты без толку вымотаешь себя.
— Надо. Завтра пойду.
Мать грустно покивала. Потом сказала:
— К горю трудно привыкнуть, я знаю. Нужно научиться расходоваться, чтобы хватило на всю жизнь.
— Значит, горя будет много?
— Если останешься такой, как сейчас, — а я убеждена, что останешься. — горя будет достаточно. Есть натуры, которые впитывают горе обильнее, чем радость, а ты из их числа. Надо думать о будущем.
— О будущем, — вздохнула дочь. — Какое оно, это будущее, мама?
На другой день Искра пошла в школу. Заканчивалась первая четверть — длинная и тягостная, будто четверть века. Проставляли оценки, часто вызывали к доске, проверяли контрольные и сочинения. И все вроде бы шло как обычно, только не было в школе директора Николая Григорьевича Ромахина, а Валентина Андроновна стала официально-холодной, подчеркнуто говорила всем «вы» и уж очень скупилась на «отлично». Даже Искре не без удовольствия закатила «посредственно».
— Если хотите, можете ответить еще раз.
— Не хочу, — сказала Искра, хотя до сей поры ни разу не получала таких оценок.
Через несколько дней после этого разговора вернулся Николай Григорьевич. Занял привычный кабинет, но в кабинете том было теперь тихо. Спевки кончились, и директор унес личный баян.
С этим баяном его встретил на улице Валька. Молча отобрал баян, пошел рядом.
— Значит, вернули вас, Николай Григорьевич?
— Вернули, — угрюмо ответил директор. — Сперва освободили, а потом вызвали и вернули.
Он и сам не знал, почему его оставили. Не знал и не узнал никогда, что тихий Андрей Иванович Коваленко неделю ходил из учреждения в учреждение, из кабинета в кабинет, терпеливо ожидая приемов, высиживая в очередях и всюду доказывая одно:
— Ромахина увольнять нельзя. Нельзя, товарищи! Если и вы откажете, я дальше пойду. Я в Москву, в Наркомпрос, я до ЦК дойду.
В каком-то из кабинетов поняли, вызвали Ромахина, расспросили, предупредили и вернули на старую должность. Николай Григорьевич вновь принял школу, но спевок больше не устраивал. И Валька отнес домой его потрепанный баян.
А парту Вики Артем и Ландыс передвинули в дальний угол класса, к стене, и теперь за ней никто не сидел. Ходили на могилу, посадили цветы, обложили дерном холмик. Сашка Стамескин, никому ничего не сказав, привез ограду, сваренную на заводе, а Жорка выкрасил эту ограду в самую веселую голубую краску, какую только смог разыскать.
Потом пришли праздники. Седьмого ноября ходили на демонстрацию. Весь город был на улицах, гремели оркестры и песни, и они тоже пели до восторга и хрипоты:
Нам разум дал стальные руки-крылья,
А вместо сердца — пламенный мотор!..
— А Вики больше нет, — сказала Зина, когда они отгорланили эту песню. — Совсем нет. А мы есть. Ходим, смеемся, поем. «А вместо сердца — пламенный мотор!..» Может, у нас и вправду вместо сердца — пламенный мотор?
Проходили мимо трибун, громко и радостно кричали «ура», размахивая плакатами, лозунгами, портретами вождей. А потом колонны перемешались, демонстранты стали расходиться, песни замолкать, и только их школьная колонна продолжала петь и идти дружно, хотя и не в ногу. Вскоре к ним пристали отбившиеся от своих Петр и Роза, а когда отошли от гремящей криками и маршами площади, Искра сказала:
— Ребята, а ведь Николая Григорьевича не было с нами.
— Зайдем? — предложил Валька. — Он недалеко живет, я ему баян относил.
Пошли все. Дверь открыла невеселая пожилая женщина. Молча смотрела строгими глазами.
— Мы к Николаю Григорьевичу, — сказала Искра. — Мы хотим поздравить его с праздником.
— Проходите, если пришли.
Не было в этом «проходите» приглашения, но они все же разделись. Ребята пригладили вихры, девочки оправили платья, Искра придирчиво оглядела каждого, и они вошли в небольшую комнату, скупо обставленную случайной мебелью. В углу на тумбочке стоял знакомый баян, а за столом сидел Николай Григорьевич в привычной гимнастерке, стянутой кавалерийской портупеей.
— Вы зачем сюда?
Они замялись, усиленно изучая крашеный пол и искоса поглядывая на Искру. Женщина молча остановилась в дверях.
— Мы пришли поздравить вас, Николай Григорьевич, с великим праздником Октября.
— А-а. Спасибо. Садитесь, коли пришли. Маша, поставь самовар.
Женщина вышла. Они кое-как расселись на стульях и старом клеенчатом диване.
— Ну, как демонстрация?
— Хорошо.
— Весело?
— Весело.
Николай Григорьевич спрашивал, не отрывая глаз от скатерти, и отвечала ему одна Искра. А он упорно смотрел в стол.
— Это хорошо. Хорошо. И правильно.
— Песни пели,-со значением сказала Искра.
— Песни — это хорошо. Песня дух поднимает. Замолчал. И все молчали, и всем было неуютно и отчего-то стыдно.
— А почему вы не были с нами? — спросила Зина, не выдержав молчания.
— Я? Так. Занемог немножко.
— А врач у вас был? — забеспокоилась Лена. — И почему вы не лежите в постели, если вы больны? Директор упорно молчал, глядя в стол.
— Вы не больны, — тихо сказала Искра. — Вы… Почему вы больше не поете? Почему вы баян домой унесли?
— Из партии меня исключили, ребятки, — глухо, дрогнувшим голосом произнес Николай Григорьевич. — Из партии моей, родной партии…
Челюсть у него запрыгала, а правая рука судорожно тискала грудь, комкая гимнастерку. Ребята растерянно молчали.
— Неправда! — резко сказала от дверей пожилая женщина.-Тебя исключила первичная организация, а я была в горкоме у товарища Поляковой, и она обещала разобраться. Я же говорила тебе, говорила! И не смей распускаться, не смей, слышишь?
Но Николай Григорьевич ничего не слышал. Он глядел в одну точку напряженным взглядом, рукой по-прежнему комкая гимнастерку. Искра перегнулась через стол, отвела эту руку, сжала.
— Николай Григорьевич, посмотрите на меня. Посмотрите. Он поднял голову. Глаза были полны слез.
— «Мы — красные кавалеристы, и про нас, — вдруг тихо запела Искра, — былинники речистые…»
— «О том, как в ночи ясные, о том, как в дни ненастные…» Песню подхватили все дружно, в полный голос. Роза вскочила, отмахивая такт рукой и пристукивая каблучком. И все почему-то встали, словно это был гимн. А Петр взял с тумбочки баян и поставил его на стол перед Николаем Григорьевичем.