Странным образом в этот момент я думаю, что если бы Лис был жив, то я бы пришел к нему и рассказал ситуацию. Он бы наговорил мне… дурно становится, когда представляешь себе все, что он бы мне наговорил, — но он бы наверняка придумал что-нибудь, как-нибудь бы меня пристроил… Думать об этом сейчас глупо и бессмысленно. А думать о Лисе вообще — мне сейчас горько и неприятно, особенно после аэропорта и моего бегства, бегства… Я до сих пор не понимаю, что там произошло, в аэропорту. Я же знал все, что он знал. Я все умел, что он умел. Что не сработало?
— Виталичка? Ау?
— Слушай, я решу проблему с деньгами. Я еще раз говорю тебе: пожалуйста, начни искать квартиру. К моменту, когда ты ее найдешь, я уже решу проблему денег.
— И Адели, плюша.
— Нет никакой «проблемы Адели»! Я просто поговорю с Адель, скажу ей, что буду отдавать ей в месяц столько-то и столько-то, и заберу свои манатки! Все!
— Хорошо, хорошо, только не сердись.
Я остаюсь спать у нее, позвонив Адели и сказав, что мне придется провести ночь в клубе с людьми, предлагающими мне работу маркера. Я лежу рядом с Таней и слушаю, как она засыпает, и поражаюсь, что даже сильный запах алкоголя в ее дыхании не делает это дыхание неприятным — она пахнет нежно и мягко, не по-девичьи, а даже как-то по-матерински, немного мылом, немного пончиками, которые ели до начала разговора о деньгах и кидались ими друг в друга, осыпая все сахарной пудрой. Я хочу жить с ней. Я хочу жить с ней, потому что она не девочка-переросток, — она женщина, имеющая смелость где-то выходить за рамки привычного мне, она талантливая взрослая женщина, она очень женщина — у меня даже вдруг внизу живота жаром отдается, но мне не хочется будить ее сейчас, мне даже не хочется на нее сейчас смотреть — я просто лежу рядом в запахе вина, мыла и сахарной пудры. С нею я «плюша», настоящий плюша. Я теплый и добрый. Она старше меня на пять лет, старше Адели на семь. Адель никогда не посмела бы сделать зеленые волосы — невероятные, на самом деле — почти черные, но на свету отдающие зелеными сполохами, как какой-то камень, не помню названия или не знаю просто. Я хочу жить рядом с этими сполохами. Я хочу забрать к себе Еввку, и мы бы жили втроем, как если бы Адели никогда не было, никогда, нигде. Я бы даже готов был посылать Адели какие-то деньги, безлично, просто — процедура раз в месяц, никаких встреч. Как бы я сейчас хотел, чтобы ее вообще не было, да простится мне. Если бы были деньги, можно было бы дать ей очень много, совсем много — и забрать Еввку. Она не отдала бы Еввку насовсем, но можно бы было без суда, скажем, по месяцу у меня и у нее или даже по полгода… Или даже просто у меня. Адель хочет отрываться, гулять, водить мужиков, я же знаю, она думает, что я у нее все отобрал, сделал ее серой и измученной, что из-за меня она превратилась в домашнюю курицу. А я не хочу отрываться, я хочу Таню и Еввку и ничего больше. И денег, чтобы они были, чтобы о них не надо было думать, просто не думать, не надо мне в роскоши жить — но — не думать о деньгах!
Сейчас небось только один человек в мире не думает о деньгах. Эта израильская сучка, получившая половину сбережений и половину страховки моего брата и тратящая эти деньги небось потихоньку в память о Лисе. Домик, наверное, купила, чтобы было где его уютно поминать, машинку новую — на кладбище ездить… От бессилия у меня даже начинают ныть руки. Два юриста — один, сука, взял пятьдесят азов за консультацию! — второй хоть не взял ничего, когда сказал, что ничего не может сделать, юридически все законно, жена-не жена — неважно, то, что у меня есть семья, тоже ничего не меняет, и Еввкин фонд открыть до срока невозможно… И потом, когда я от него вышел, было так стыдно за то, что нервничал и суетился при нем, что не сделал вид, что будто пришел просто поинтересоваться — ну, как положено богатому человеку, — нельзя ли где ухватить еще кусочек… Потом назло пошел и пообедал в «Ностальжи» — почти на всю сумму, которая оставалась. Надо сказать Адели, чтобы заняла сколько-то у отца — до конца месяца еще неделя. Надо как-то решить эту проблему раз и навсегда, невозможно так жить, тошно, стыдно, тошно, тошно… Бог с ним, с «юридически». Надо ехать к ней, ехать. Надо по-человечески понять, что нельзя, а что можно. У меня, в конце концов, семья, у меня ребенок! Лис наверняка говорил обо мне, и вряд ли — хорошее, я его знаю, ох; но Еввку он обожал, — неужели она не поймет, что надо отдать мне деньги, когда я расскажу, что у Еввки до сих пор нет своего комма, что ее лечение заставило нас продать квартиру (неправда; но ценная неправда), что… Зная своего братца, я могу представить себе, что его нареченная должна двое суток рыдать при виде раздавленного котенка. Все должно получиться. И откладывать дальше нельзя — потому что она там тратит себе мои деньги! И потому что калька… Тут может очень помочь калька. Не мне, я же не для себя. Еввке. Он всю жизнь помогал Еввке. Разве он был бы против и теперь помочь Еввке? И если бы от запаха вина, и мыла, и сахарной пудры, и теплого Таниного тела на меня не накатывала такая сладость и такая истома, и не закрывались глаза и веки бы не слипались, я бы даже не стал откладывать до утра заказ билетов. Пусть Адель займет у отца деньги, после этой поездки я ему все верну с лихвой.
Глава 86
Слезки капают, а ведь я большой уже, а ведь я далеко оттуда, я в доме, в тепле своей спаленки, нету рядом со мной никаких людей в черных шляпах, нет рядом никакой взрывчатки, ни киоска со сластями рядом нет, ни маленькой девочки с оторванными руками, но живой и в сознании, которую несут бегом на носилках к машине «полумесяца», а руки ее сзади в отдельном мешке несут. Все это далеко, я здесь, оно там, я большой уже, я полицейский, я по долгу службы и не такое видел — и никогда не плакал, никогда не чувствовал вообще ничего, кроме брезгливости время от времени, хотя смотрю, кажется, по два сета в день — и в каждом кровь, оторванные руки, маленькие девочки, раскаленные кресты, четвертующие колеса, полные боли и ужаса глаза — но там, в снаффе, вернее, в том, что нам регулярно выдают за снафф (а я уже не уверен, что все это — снафф) и что я, Зухраб, должен по два сета в день по долгу службы смотреть — во все это ни на секунду не веришь, не веришь, не представляешь себе — потому что знаешь, что это фальшивка, ну, или надеешься, что фальшивка, — как бы хорошо, как бы по-настоящему ни играли те ненормальные, кто идет сниматься к снафферам-авантюристам. Не веришь ты, когда маленькой девочке отрывают руки, что ей отрывают руки, — а веришь, что у них прекрасные монтажеры, — ну еще бы, за такие деньги, какие в этой индустрии ходят, монтажеры могут на платиновых табуреточках сидеть. А здесь, когда смотришь CNN (сначала дома, по стацу, и потом, когда силой заставил себя выключить, все равно досматривал на своем комме, сидя уже в машине, и теперь опаздываю и все по пробкам, а в глазах слезы, вмажусь сейчас во что-нибудь — и будет репортерам снафф), когда смотришь CNN, да, понимаешь, что это настоящая маленькая девочка, что это ее настоящие руки за ней в пакете несут, — и так страшно, господи, и ручки собственные ноют от ужаса, и слезки капают, — и только это, думаешь, уворачиваясь от яростно бибикающего на тебя «форда», и только это в нашем мире и есть снафф — подлинное насилие, подлинная кровь, подлинные убийства — в реальном времени, а не в записи какой, и не удивлюсь я, если есть кое-кто, кто эти кадры сейчас лихорадочно записывает на диск, и потом… Проскочил развязку. Прекрасный день. Прекрасный.