Буль-буль-буль-буль. Все это была чистая правда.
Буль-буль-буль-буль. Он сказал мне, что он не дурак и как-никак служит в полиции уже десять лет, может, я послушаюсь его, а? Он сказал мне, что все совсем не так просто и мне надо перестать быть таким первоклашкой; он сказал мне, что наша служба и опасна, и трудна, и я скоро пойму, что мы имеем право периодически облегчать себе жизнь, еще как имеем; он сказал мне, что нет ничего важнее, чем чувствовать себя своим на своей территории; он сказал мне, что у старых писателей в книгах хороший городовой знал в лицо и по имени каждого карманника на своем участке; он сказал мне, что в качестве мексиканца, если мне так уж интересно знать, он долго смеялся над этим забавным фильмом; он сказал мне, что Аллах учит нас не обращать внимания на глупые оскорбления со стороны неверных.
Буль-буль-буль-буль. Все это была чистая правда.
Буль-буль-буль-буль. Руди тихо стучится в стекляшку. Буль-буль-буль-буль. Руди, Руди, я правда в порядке. Буль-буль-буль-буль. Руди тихо садится на ванну. Буль-буль-буль-буль. Руди, Руди, прости, я не в духе Буль-буль-буль-буль. Руди тихо берет мою руку. Буль-буль-буль-буль. Руди, Руди, послушай, что было:
Руди, Руди, он показался мне наглым и амбициозным, Руди, Руди, он сразу мне не полюбился, он был такой, знаешь, лощеный интеллектуальный мальчик, знаешь, такой, с тонкими пальцами и сутулой спиной, он вел себя так, как если бы мы были неотесанными идиотами, как если бы не он позвал нас сюда, а мы долго умоляли его о встрече. Руди, Руди, я сразу почувствовал, что они с Каэтаном понимают друг друга, а я их не понимаю, я сразу понял, что мне чего-то не объяснили, не рассказали; Руди, у меня в чае плавал скрученный листик, и я все время топил его ложкой и все время чувствовал, что еще раз — и он не всплывет, и тогда я совсем потеряю представление о происходящем, потому что я, Руди, ждал, что он будет смотреть нам в глаза заискивающе, а мы будем диктовать условия, потому что я, Руди, думал, что Каэтан, как и обещал, постарается выжать из него побольше, потому что я, Руди, полагал, что мы проговорим с ним пять минут и уедем. А вместо этого, Руди, он вещал и сыпал какими-то историческими именами, а Каэтан кивал и внимательно слушал; а вместо этого он рассказывал нам о том, что он гений и ему плевать на законы, а Каэтан поддакивал и льстиво комментировал его фильмы; а вместо этого он нам рассказывал, что класть ему на ваниль, и класть на чилли, и класть на нас с Каэтаном, и все, что ему нужно, — это условия для работы, ему нужно, чтобы не было никого на рынке «этнических фильмов», чтобы тупая публика не имела возможности покупать «кого-нибудь вроде Гросса», чтобы в этом поганом мире, где его фильмы не могут идти в большом прокате, хотя бы на этом рынке никто не наступал ему на ноги. А Каэтан, Руди, похлопал его по руке и сказал: мы договорились. И тогда, Руди, он дал Каэтану конверт, а Каэтан заглянул в него и пересчитал бумажки; и тогда, Руди, Каэтан сказал. «По пятым числам?», а Гросс ответил: «Конечно»; и тогда, Руди, они пожали друг другу руки — и я, Руди, я тоже пожал ему руку, понимаешь, я просто автоматически, я просто — … Он протянул, я пожал, я как бы одобрил все это, я как бы сказал им обоим: я в курсе, нехитрое дело, живите дальше.
Буль-буль-буль-буль. В машине Каэтан сказал мне: «Серьезный парень», а я не ответил. Буль-буль-буль-буль На Третьей авеню Каэтан сказал мне: четверть твоя, а я не ответил. Буль-буль-буль-буль. Возле Буш-парка Каэтан протянул мне четыре бумажки, а я не ответил. Буль-буль-буль-буль. И тогда он сказал мне: не будь идиотом, Зухи, мы получили своего человека в индустрии, мы теперь держим его за жопу, ты не понимаешь, он теперь нас боится, потому что — если прознают его коллеги — его же порвут на тряпки, он теперь будет работать на нас, стоит нам только сказать ему пару теплых — ты понимаешь? — а я не ответил. И тогда он сказал мне: послушай, дорогой, нам еще долго работать вместе, и я привязался к тебе как к сыну; мне важно наше дело, мне важно останавливать подонков, которые терзают детей или там убивают кого-нибудь для записи сетов; но я уже взрослый человек, и ты тоже, и мы оба должны понимать, что не угонимся за каждой студией и за каждым продюсером-пидарасом, и что главное для нас — всех держать на крючке и обо всем знать, чтобы вмешиваться, когда это действительно нужно, что Скиннер, наверное, именно так рассуждает, когда говорит, что мы готовы на все ради истребления снаффа, — а я не ответил. И еще он сказал мне: что же ты молчал все это время, а, Зухи? У тебя был такой вид, как будто ты все понимаешь и все одобряешь. Я решил, что ты совсем не против таких мер, Зухи. Если бы ты был против, я бы, конечно, не стал этого делать. Я делал это с твоего молчаливого согласия, Зухи, ты понимаешь, что это значит? — а я не ответил.
Буль-буль-буль-буль. Руди, Руди, все это была чистая правда.
Буль-буль-буль-буль. В уши мне набивается пена. Буль-буль-буль-буль. Я наивная глупая рыба. Буль-буль-буль-буль. Мне в глаза набивается пена. Буль-буль-буль-буль. Я глухая и слабая рыба. Буль-буль-буль-буль. В мокрый рот набивается пена. Буль-буль-буль-буль. Я немая трусливая рыба.
Глава 34
Адрес она взяла у Бо и приехала две недели назад, даже не позвонив, не предупредив никак. Вупи посмотрела в вотчер и сначала решила, что мерещится нехорошее: под домом колыхалось оранжевое пятно с какими-то странными завихрениями в середине, и несколько секунд понадобилось, чтобы понять увиденное: Афелия Ковальски, голова, вид сверху.
Пришла, как ни в чем не бывало, не извинялась и даже виду не подала, что был между ними такой немаленький инцидент в Иерусалиме, после которого можно бы остаться врагами на всю жизнь, никогда больше друг с дружкой не заговорить. Пришла, принесла килограмм черешни и прямо с порога заявила: я к тебе по делу. Надо сесть на подоконник и плеваться косточками. Ты готова?
За два часа до того не поверила бы, что согласится впустить Фелли в дом, не поверила бы, что согласится быть с ней на «ты», не поверила бы, что с такого-то расстояния попадет косточкой в дальний тополь.
Но — попала, и дорога от Кэмбрии до Сен-Симеона оказалась короткой и легкой, и проделывали ее туда-обратно два-три раза в неделю, балаболили часами по комму, выходили ночью смотреть на звезды, по очереди играли в «Био-бао», выбивая клетку за клеткой и прыгая, когда удавалось закрыть «калитку», ели варенье пальцами и даже однажды его варили, — наварили с полчашки приторного и несъедобного, но зато своего, и даже делали вид за чаем, что очень сносно, пока не сломались одновременно, не закатились в хохоте по подушкам. Спали в одной кроватке, в Фелькиных рыжих простынках потягивались по утрам, ленились, пританцовывали под будильник, в тяжеленной старинной кровати Вупи говорили о мамах и о ребенках, тискали кошку, видели сны размером с теннисный мячик, нашаривали тапочки в желтом свете ночника на каминной полке, зажженного, чтобы нестрашно. Ластились друг к другу, заплетали косы, дело было нечестное: у Вупи едва хватало на два захвата, зато у Фелли вполне хватало на два часа с половиной.
Так сегодня за косами и потянулась, попыталась поднять их двумя руками, делано надорвалась, повалилась в подушки, косы потянув за собой, вызвав визг и хохот, вызвав короткую драчку со вполне предсказуемой, с ясной вполне победой, — и через пять минут Фелли сидела на Вупи верхом, колотила лапками в худые плечи, требовала: «Извинения или смерть! ну же! ну же!» — «Смерть! Смерть!» — мужественно хрипела Вупи, и тогда Фелли сказала: ах так! — и попробовала задушить в губы губами, попробовала груди задушить пальцами, бедрами задушить бедра, смяла локтями талию, ресницами ударила по ресницам, выдохнула так длинно, что зашлось сердце, и пришлось не умирать все-таки, но жить дальше, прятать лицо в золотые россыпи, целовать шею, гладить ступней прохладные ягодицы, языком язык, телом тело. Может быть, думала Вупи, надо бы и ударить, укусить, унизить, поясом привязать к кровати, может быть, именно этого ей и хочется, может быть, только так ей и бывает сладко, — но невозможно, невообразимо сделать ей больно, когда она так извивается змейкой, так мурлычет котенком, бабочкой бьется. Может, и хорошо бы поцеловать нежно, приласкать тихо, может, тогда и она бы сбилась с любовной ярости, может, тогда и она бы поцеловала и приласкала, и, может, мне бы перестало быть так странно неловко, так безразлично и так прохладно, может, и я бы почувствовала эту волну, может, и поплыла бы, — но невозможно, невообразимо сказать ей: тсссс, родная, поцеловать нежно, приласкать тихо, когда она так извивается змейкой, так мурлычет котенком, бабочкой бьется. К шраму под левым соском прижиматься щекою, погружать язык в соленое густое море, опускаться лицом на округлые груди, вдоль живота проезжать губами, потом щекою, предчувствовать нарастающий спазм, раздвигать пальцы, описывать крут за кругом в тепле и влаге, выманивать указательным содроганье за содроганьем, — только почему мне так странно и бесстрастно, только почему мне самой не судорожно и не сладко, только почему я поглядываю то на кошку, то на будильник, думаю: господи, через четыре часа вставать, завтра буду валиться с ног, как не вовремя все же.