Здесь Якобом Каницем овладела растерянность. Он, не произнося ни слова, простоял на возвышении еще несколько секунд, охваченный все нараставшим замешательством. Последний проблеск пережитого им волнения позволил ему вперить в аудиторию пронзительный взгляд, затем он смущенно сгорбился и сошел вниз.
Тем не менее этот нескладный призыв немедленно возымел результат. Якоб Каниц еще продолжал говорить, но по залу уже прокатился негромкий гул одобрения, и многие укоризненно толкали в плечо задиру, который стыдливо переминался с ноги на ногу. За уходом Якоба Каница со сцены последовало неловкое молчание, а потом повсюду в зале началось серьезное, но спокойное обсуждение мер, которые необходимо было предпринять при появлении Бродского. Очень скоро все сошлись на том, что Якоб Каниц высказался довольно точно и здраво. Задача состояла в правильном соблюдении баланса между печалью и веселостью. Каждый из присутствующих, без исключения, должен был тщательно следить за общей атмосферой. Среди собравшихся распространилось чувство решимости: постепенно все стали держаться раскованно, обмениваясь улыбками, небрежными репликами и обращаясь друг к другу с предупредительностью, словно неприглядный эпизод получасовой давности не происходил вовсе. Приблизительно в это время – прошло не более двадцати минут после воззвания Каница – прибыли мы с Хоффманом. Неудивительно, что утонченное оживление публики мне показалось не совсем обычным.
Я все еще размышлял над сценой, разыгравшейся перед нашим прибытием, как вдруг заметил на противоположной стороне зала Штефана, который беседовал с пожилой дамой. Стоявшая рядом со мной графиня по-прежнему была поглощена разговором с двумя увешанными бриллиантами дамами – и поэтому, пробормотав извинения, я их покинул. Завидев меня еще издали, Штефан улыбнулся:
– А, мистер Райдер! Итак, вы здесь. Могу ли я представить вас мисс Коллинз?
Я сразу узнал худощавую старую даму, у жилища которой мы останавливались не так давно во время ночной поездки. На ней было простое, но элегантное длинное черное платье. Когда мы обменивались приветствиями, она улыбнулась и протянула мне руку. Я собирался было завязать с ней вежливую беседу, но тут Штефан наклонился ко мне и тихо произнес:
– Я был таким глупцом, мистер Райдер. Честно говоря, я не знаю, как лучше поступить. Мисс Коллинз была, как всегда, очень добра ко мне, однако я хотел бы услышать и ваше мнение обо всем этом.
– Вы имеете в виду… мое мнение о собаке мистера Бродского?
– О, нет-нет, все это, конечно, ужасно, я понимаю. Но мы только что обсуждали совершенно другой вопрос. Ваш совет в самом деле будет для меня очень ценным. В сущности, мисс Коллинз как раз сейчас предлагала мне вас разыскать, не так ли, мисс Коллинз? Видите ли, мне меньше всего хотелось бы вам надоесть, но случилось одно осложнение. Это связано с моим выступлением на концерте в четверг. Боже, какой я глупец! Я уже говорил вам, мистер Райдер, что готовил «Георгин» Жан-Луи Лароша, но ни словом не обмолвился об этом отцу. То есть до сегодняшнего вечера. Я думал подготовить для него сюрприз: он так любит Лароша. Более того, отец и вообразить не мог, будто я способен справиться с такой трудной пьесой – вот я и считал, что это будет для него двойной сюрприз. Однако совсем недавно, уже в преддверии столь большого события, я пришел к выводу, что сохранять секрет дольше попросту непрактично. Во-первых, все должно быть напечатано в официальной программке, экземпляры которой будут лежать рядом с каждой салфеткой: отец мучительно бился над ее оформлением, старательно выбирая тиснение, рисунок на оборотной стороне и все прочее. Уже несколько дней тому назад я понял, что должен ему обо всем рассказать, однако мне все никак не хотелось расставаться с мыслью о сюрпризе, и я продолжал выжидать, когда наступит подходящий момент. И вот сегодня, сразу после того, как я высадил вас с Борисом у отеля, я зашел к отцу в офис – положить на место ключи от зажигания – и застал его там на полу перебирающим кипу бумаг. Он стоял на четвереньках, бумаги были раскиданы вокруг него по ковру; ничего необычного в этом не было – отец частенько работает подобным образом. Офис совсем небольшой, письменный стол занимает немало места, и для того, чтобы положить ключи куда следует, мне пришлось обойти вокруг на цыпочках. Отец спросил меня, как дела, и прежде чем я успел ответить, казалось, опять с головой погрузился в свои бумаги. И вот, попрощавшись, уже в дверях, я бросил на него взгляд сверху и вдруг, непонятно почему, посчитал момент подходящим для признания. Это было словно внутренним толчком. Как бы вскользь, я заметил: «Кстати, отец, в четверг вечером я собираюсь исполнить „Георгин“ Лароша. Я подумал, тебе приятно будет узнать». Я никак не подчеркивал свои слова, просто сказал это ровным тоном и стал ждать его реакции. Отец отложил в сторону документ, который читал, но по-прежнему не отрывал глаз от ковра перед собой. Потом по лицу его пробежала улыбка – и он произнес нечто вроде: «Ах да, „Георгин“», и на минуту выглядел совершенно счастливым. Он так и не поднимал глаз, по-прежнему стоя на четвереньках, но просто лучился счастьем. Закрыв глаза, он принялся мурлыкать начало адажио, прямо на полу, покачивая в такт головой. Он воплощал собой счастье и безмятежность, мистер Райдер, и я стал себя поздравлять. Но тут он открыл глаза и, мечтательно мне улыбнувшись, сказал: «Да, это прекрасно! Никогда не мог взять в толк, почему твоя мать так сильно его презирает». Как я уже рассказывал мисс Коллинз, сначала я решил, что попросту ослышался. Однако отец повторил: «Твоя мать эту пьесу ни во что не ставит. Да, как тебе известно, на днях она прониклась к позднему творчеству Лароша глубочайшим презрением. Не разрешает мне слушать его записи нигде в доме, даже через наушники». Тут он, должно быть, заметил, насколько я ошеломлен и расстроен. И – как это на него похоже! – тотчас принялся меня подбадривать. «Мне давным-давно надо было тебя спросить, – твердил он. – Это только моя вина». Хлопнув себя по лбу, словно внезапно что-то вспомнил, он заявил: «В самом деле, Штефан, я подвел вас обоих. Я думал тогда, что поступаю правильно, не вмешиваясь, а теперь вижу, что подвел вас обоих». Я спросил, что он имеет в виду, и отец пояснил: все это время мать предвкушала, что услышит мое исполнение «Стеклянных страстей» Казана. Она явно дала отцу понять, и уже давно, что хочет именно эту пьесу, и, вероятно, предположила, что отец все устроит. Но, как видите, отец смотрел на дело с моей стороны. Он до крайности чуток к подобным вещам. Он отдавал себе отчет в том, что музыкант – даже любитель вроде меня – перед столь ответственным концертом пожелает принять собственное решение. Поэтому он ничего мне и не сказал, твердо намереваясь объяснить ситуацию матери, как только подвернется случай. И потом, конечно, – впрочем, я полагаю, лучше объяснить немного подробнее, мистер Райдер. Видите ли, когда я говорю, что мать дала отцу понять о своих намерениях относительно Казана, это не означает, что она высказала это словами.
Довольно сложно объяснить это стороннему человеку. Суть дела в том, что мать каким-то образом, знаете ли, каким-то образом умеет довести до сведения отца то или иное желание, ни разу не упомянув о нем прямо. Она пользуется сигналами, вполне для него ясными. Не знаю в точности, к каким она прибегла в данном случае. Возможно, вернувшись домой, он застал ее слушающей «Стеклянные страсти» по стереопроигрывателю. Поскольку мать очень редко слушает что-нибудь по стерео, это могло послужить вполне очевидным знаком. Далее, предположим, отец после ванны ложится в постель и видит, что мать перед сном читает книгу о Казане – ну, я не знаю, обычно между ними так оно всегда и происходило. Во всяком случае, видите, отец не мог вдруг вот так ни с того ни с сего выпалить: «Нет, Штефан должен сделать свой собственный выбор». Отец выжидал, пытаясь найти удобный способ провести свою мысль. И конечно же, откуда ему было знать, что я из множества пьес готовлю именно «Георгин» Лароша. Боже, каким я был глупцом! Я и понятия не имел, что мать так ненавидит этот «Георгин»! Итак, отец раскрыл мне положение дел, а когда я спросил, как, по его мнению, лучше всего поступить, он задумался, а потом посоветовал мне продолжать работу – менять что-либо было уже поздно. «Мать тебя ни в чем не упрекнет, – повторял он. – Не упрекнет ни в чем. Она обвинит меня – и поделом». Бедняга отец: он изо всех сил старался меня утешить, но я-то видел, как он впадает в настоящее отчаяние. Он не отрывал глаз от пятна на ковре – он все еще не поднялся с пола, но весь скрючился, словно выжимал штангу, и, вглядываясь в ковер, бормотал себе под нос одну и ту же фразу: «Я сумею это перенести. Я сумею это перенести. Переживал и худшее. Я сумею это перенести». Он, казалось, забыл о моем присутствии, и в конце концов я попросту ушел, тихонько притворив за собой дверь. И вот с тех пор, мистер Райдер, я весь вечер ни о чем другом не в состоянии думать. По правде говоря, я немного растерян. Времени осталось так мало. А «Стеклянные страсти» – очень трудная пьеса, как же я смогу ее подготовить? Собственно, если признаться начистоту, она мне все еще не под силу, даже будь у меня целый год в запасе.