Тут я вытаращилась на неё, потому что вроде бы у меня
забрезжило, чего её так достало.
— Так ты под впечатлением, будто я вытащила Натэниела с
улицы ребёнком и сделала своим мальчишкой-проституткой?
Она отвернулась:
— Если так сказать, получается глупо.
— Ага, — согласилась я.
Она повернулась ко мне, ещё сердясь.
— Я видела, что ты с ним вчера делала. Ты его приковала
цепями. Ты его била. Ты его унижала перед всем народом.
Тут уже мне пришлось смотреть вдаль, потому что я думала:
как ей объяснить, не объясняя слишком многого. И ещё думала, а обязана ли я
что-либо объяснять Джессике Арнет. Если бы нам не надо было работать вместе, и
если бы я не опасалась, что она увиденным поделится со всем составом группы, я
бы, может, ничего не стала бы объяснять, но работать вместе нам надо, и я не
хотела, чтобы её версия событий обошла всех наших ребят. Хотя и моя версия
событий, стань она широко известной, вряд ли была бы лучше. Почти все полисмены
в душе консерваторы.
Как объяснить слепому, что такое цвет? Как объяснить, что
боль может быть наслаждением, человеку, у которого это в схеме не пропаяно?
Никак, но я все равно попыталась.
— Я долго не могла понять, чего Натэниел от меня хочет.
Она посмотрела на меня в ужасе:
— Ты обвиняешь его? Ты возлагаешь вину на жертву?
Разговор пошёл не туда.
— Ты видала когда-нибудь человека, слепого от рождения?
— Чего? — нахмурилась она.
— Такого, который никогда не видел цветов.
— Нет. А какое это имеет отношение к Натэниелу?
— Ты слепая, Джессика. Как мне объяснить тебе, на что
похож синий цвет?
— Чего ты лепечешь?
— Как мне тебе объяснить, что на сцене Натэниел получал
удовольствие, что он в каком-то смысле силой меня втянул в эту ситуацию?
— Это ты жертва? Перестань, не ты была в цепях.
Я пожала плечами:
— Я как раз и говорю, что на сцене вчера ночью не было
жертвы, была лишь группа взрослых, действующих по взаимному согласию.
Она замотала головой:
— Нет. Я понимаю, что я видела.
— Ты понимаешь, что чувствовала бы ты, если бы тебя
приковали цепями на сцене и так бы с тобой обращались. И ты принимаешь как
истину, что, раз ты бы это чувствовала, то это чувствует и любой другой. А
чувства у людей разные.
— Я знаю, я не ребёнок.
— Так и не веди себя, как ребёнок.
Она встала и уставилась на меня, стиснув опущенные руки в
кулаки.
— Я не веду себя как ребёнок.
— Да, ты права. Для ребёнка ты слишком много
морализируешь.
— Анита, поехали! — позвал меня Зебровски.
Я встала, отряхнула джинсы сзади и крикнула в ответ:
— Иду! — Потом посмотрела на Арнет и попыталась
придумать что-нибудь, чтобы сгладить эту ссору. Ничего на ум не лезло. —
Натэниел — мой любимый, Джессика. Я никогда бы не сделала ему больно.
— Я видела, как ты делала ему больно, — бросила
она мне в лицо, как раньше бросила слово «жиголо».
— Он так не считает.
— Он просто не понимает, — возразила она.
Я улыбнулась, подавляя смех, наполовину весёлый, наполовину
нервный.
— Ты его хочешь спасти. Въехать на белом коне и спасти
его от такой унизительной жизни.
Она ничего не сказала, только глядела зло.
— Анита, пора! — крикнул Зебровски ещё раз. Он уже
стоял у машины.
Я оглянулась на Арнет.
— Когда-то я тоже думала, что Натэниела надо спасать,
лечить его душу. Так вот, я не понимала, что она у него не сломлена — или
сломлена не больше, чем у нас у всех.
В этом, наверное, было больше правды, чем я задолжала
детективу Джессике Арнет. Ну да ладно. Я побежала трусцой к машине Зебровски.
Он спросил, как там вышло с Арнет. Я ответила, что могло быть лучше.
— В каком смысле? — спросил он, выводя машину
между фургоном телевидения и толпой зевак.
— В том же, в каком «Резня в день святого Валентина»
могла бы быть более мирной вечеринкой.
Он покосился на меня:
— Боже мой, Анита, неужто мало, что вы собачитесь с
Дольфом, тебе ещё надо и с Арнет поссориться?
— Я ни с кем из них ссоры не начинала. Что я не
начинала с Дольфом, ты и сам знаешь.
Мы выбирались мимо ленты и барьеров, которые полицейские
перед нами отодвигали. Телевизионщики направили камеру прямо на нас. Только
этого не хватало. Я подавила желание показать им средний палец или отколоть
какую-нибудь ребяческую выходку в том же роде.
— Насчёт Дольфа я был не прав. Я знаю, что не ты
начала.
— Спасибо.
— Арнет — что её грызёт?
— Если она захочет, чтобы ты знал, то расскажет сама.
— А ты не хотела бы сперва изложить свою версию?
— Моим версиям никто никогда не верит, Зебровски. Я —
блядская гробовая подстилка. Кто трахается с вампирами, от того всего ожидать
можно, правда ведь?
И вот тут я заплакала. Не вслух, но со слезами, настоящими.
Отвернувшись, я уставилась в окно. Почему я плачу — я и сама не знала. Дура,
наверное.
Мне важно, что Арнет будет обо мне думать? Нет. Мне
наплевать, если она подорвёт мою репутацию во всей группе? Нет, вряд ли. Вот
это и хреново.
Зебровски либо настолько офонарел, увидев, что я плачу, что
дар речи потерял, а может, он отнёсся ко мне как коп к копу. Если коп не хочет,
чтобы ты видел, как он плачет, то ты и не видишь. Зебровски вёл машину в
сторону Церкви Вечной Жизни, ничего не видя, кроме дороги, а я все это время
глядела в окно и плакала.
Глава 64
Парковка была вся занята — то есть действительно вся.
Зебровски пришлось поставить машину в зоне, отведённой только для пожарных. За
нами ехали Маркони и Смит, и ещё две машины сопровождения с мигалками.
Очевидно, Зебровски продумал план, пока я пыталась наладить отношения с Арнет.
Значит, командовать на месте убийства остались Абрахамс или Арнет. Скорее
Абрахамс — сегодня я бы не оставила Арнет командовать младшей группой детского
сада. Ну, впрочем, я несколько предубеждена, признаюсь.
Зебровски поставил двух постовых у дверей и велел им держать
освящённые предметы на виду.
— И никого не выпускать без моего разрешения. Вопросы
есть?
Вопросов не было. Я напомнила, что тут есть ещё одна дверь,
служебный вход, а людей у нас хватает, и Зебровски только кивнул и
распорядился: