— Ну… я пропустил стаканчик по дороге домой.
— Думаю, ты пропустил побольше, — покачала головой я. — Может, тебе стоит пойти в кровать и выспаться? Поговорим обо всём утром.
Но Джейк больше меня не слушал. Он стал вытаскивать из кухонных шкафов неизвестно сколько стоявшие там бутылки виски, большинство из которых было ещё запечатано. Это были позаброшенные подарки на Рождество — те, что обычно собирают пыль в задних рядах обильного домашнего бара.
— Я эту девицу ни разу пальцем не тронул. По крайней мере, в этом самом смысле. В газетах всё перекручивают. Всё в грязь превращают. Понимаешь, о чём я? Я просто поздравлял её, вот и всё!
— Джейк! — сказал я предостерегающе. — Не думаю, что виски тебе сейчас поможет. Сядь, я сделаю кофе.
— Вот уж нет! Это ты у нас беременная, так что это ты сядь, я сам сделаю. — Он захлопнул дверцу шкафа. — Я хозяин в доме. Я тот, кто всегда помогает своей жене. Нужно заботиться о своей беременной жене, раз она носит моего ребёнка.
— Джейк, ты не в себе. Ты говоришь, как совершенно вымотавшийся человек подшофе. Сядь хоть на минуту! Потом можешь мне ноги помассировать. Идёт? — Я пыталась усадить его на стул, но, едва присев, он снова вскочил и принялся расхаживать по кухне.
— Я ведь тебя обеспечиваю, так? Эта кухня специально для тебя спроектирована. Я ради тебя этот дом купил, всё думал, как нам будет здесь жить и растить детей. Я всё ради тебя делал!
— Я знаю, знаю… — Я обхватила голову руками. Этого не должно было случиться. По крайней мере, не сейчас. Моя нерушимая скала треснула, как яичная скорлупа.
— Мы были так близки… Так близко, чёрт подери! А теперь…
— Молчи! — стала умолять я. — Не говори, что отвергаешь моего ребёнка! Если ты сейчас это скажешь, ты уже никогда не сможешь взять свои слова назад.
Я подняла голову, и мы вцепились друг в друга глазами. Ему не нужно было произносить ни слова: всё было написано у него на лице. Он был бледен как смерть, но в направлении мертвенно-холодного лица из-под воротника рубашки начинал пробиваться багрянец. Руки были плотно прижаты к боками, глаза расширились и наполнились диким огнём. Он выдохнул, и сквозь стиснутые зубы из рта вырвались брызги слюны.
— Ты ненавидишь его. С того самого момента, как мы привезли его домой, — печально проговорила я, чувствуя, как быстро холодеют руки и ноги.
— Замолчи, сделай милость! Я думать не могу. Мне нужно подумать. — Он снял очки, сжал пальцами переносицу и снова принялся ходить из угла в угол. — Мне нужно подумать.
— О чём ты собрался думать? — Я уже встала на ноги, а гнев и разочарование большими пузырями поднимались на поверхность. Он должен был сыграть роль моего спасителя — и вот он стоит передо мной, со всеми своими секретами и плохо замаскированной враждебностью по отношению к моему сыну, и у меня нет никакого желания смотреть на него.
Он повернулся ко мне лицом:
— Ты вообще помнишь тот день?
— Конечно, помню! — Я подняла руку, чтобы прервать его. — Но говорить об этом не хочу.
— Два ножа, помнишь? Один ты засадила в картину, а другим порезала себе запястье. Помнишь, как я обнаружил тебя в доме у матери? Помнишь, что ты из себя представляла до того, как я тобой занялся? Я же тебя спас! Да если бы не я, ты бы уже в могиле была! И рядом с Эйденом тебя бы сейчас не было.
20
Мой самый позорный день начался с бокала пино гриджо. Тогда я думала, что пить вино и быть алкоголиком — совершенно разные вещи, поскольку алкаши — это те, кто увлекается водкой и виски. А не белым вином, признаком высокой культуры. Нельзя же, в самом деле, сидеть в парке на лавке и прихлёбывать совиньон-блан из бутылки, помещённой в коричневый бумажный пакет.
Я была дома одна. Полгода назад умерли родители. Я сидела в гостиной родительского коттеджа на полу, по которому был разбросан богатый ассортимент всяких малоприятных вещей: картонные упаковки с китайской едой, к которой я едва прикоснулась, с корочкой застывшего жира вдоль края; миски с хлопьями, перемешанными с тяжёлыми сгустками закисшего молока; полусъеденные сэндвичи, привлекающие мух. Я сидела в центре всего этого безобразия и попивала винцо. Кого я обманывала?! У меня не было иллюзий относительно себя. Я вполне осознавала, какой бардак развела, и понимала, что скатилась на самое дно. Я затарилась вином и купила в газетном киоске пару тёмных очков, которые тут же нацепила на нос, спрятав глаза с размазанными тенями, — настоящая алкоголичка. Депрессия и хаос.
Прикончив бутылку, я пошла в комнату Эйдена. Я там ни к чему не прикасалась, лишь изредка заходя и смахивая с углов паутину. Я садилась на его кровать, брала в руки Орехового Дракона и вдыхала слабый запах, оставшийся от сына. Я уже давно не убиралась в его комнате, и на подоконнике образовался толстый слой пыли, и, что ещё хуже, на его подушке сидел большой толстый паук. Это было настолько странно, настолько неправильно, что я изо всей силы вмазала кулаком по подушке. Паук успел удрать прежде, чем кулак коснулся того места, где он сидел, видимо, спрятавшись под кроватью. Но меня понесло. Я колотила по подушке, пока из неё не полезли внутренности, потом откинула пододеяльник и швырнула в сторону матрас. Со звериным рыком, вырвавшимся из груди, я прошлась руками по подоконнику, сшибая на пол его кубок за третье место в забеге с яйцом на ложке и фотографию в рамке, на которой он был запечатлён со свои любимым футболистом.
Я сорвала со стены плакат с «Железным человеком». Выбросила из шкафа всю одежду. И даже оторвала обложки его книжкам. И только тогда остановилась и вытерла глаза. В этот момент меня вдруг охватило чувство полного спокойствия, и я поняла, что нужно делать.
Я достала из холодильника вторую бутылку вина, откупорила её и долго пила. Бокалы были больше не нужны — на кого производить впечатление? Никому не было до меня дела. У меня никого не осталось. Идя по дому, я подобрала фотографию, на которой мы все были вместе: Эйден в плаще Супермена на переднем плане, я за ним, опустив руки ему на плечи, а по обеим сторонам от меня — родители, папа слева, мама справа. Я не заплакала, просто улыбнулась и прижала фото к груди.
Я уже превратила свою спальню во что-то наподобие мастерской. Там была дюжина с лишним картин, развешанных по стенам. Я сняла одну с крючка: это был автопортрет. Я ненавидела его. Я была на нём в смятении и одновременно в ярости, чему идеально соответствовали красные и чёрные тона. С портрета, скаля зубы, взирала уродливая, больная на вид женщина с пропитанными выпивкой глазами — я рисовала этот ужас в совершенно пьяном виде, едва различая холст сквозь плывущее перед глазами марево. Я ненавидела эту картину. Поставив на пол бутылку, я взяла канцелярский нож, которым обычно обрезала холсты, и воткнула его прямо в собственный нарисованный лоб, не торопясь разрезав полотно сверху донизу.
Внутри меня бушевало пламя, и я поняла: пришло время его потушить. Какой смысл в жизни, если в ней нет ничего, кроме боли? Я чувствовала себя так, будто стояла внутри горящего здания, и выбор передо мной стоял простой: либо прыгнуть в окно, либо позволить огню поглотить меня.