Сегодня такую особу, пожалуй, назвали бы «токсичной».
В нашем рассказе она может выглядеть как-то так:
Illustration (lithograph) from Le Theatre magazine. 1900s. Bridgeman/Fotodom.ru.
Переходим к Огареву.
Славного Николая Платоновича не любить трудно, но мы попробуем.
К чему бы в нем придраться?
Ну, во-первых, что это, спрашивается, от него жены сбегали одна за другой? Сначала Мария Львовна, обобравшая его до нитки, потом Наталья Алексеевна, разбившая ему сердце? Что за дефект такой? (Возможны варианты).
Во-вторых, кто он вообще был такой? В энциклопедии написано: «революционер, публицист, поэт».
А в чем, собственно, его революционность? В издании «Колокола»? Но это заслуга Герцена. Да и не революционный это был орган, скорее леволиберальный.
Огаревская публицистика тяжеловесна и, в отличие от герценовской, не впечатляет глубиной и тем более остротой. «Уничтожение помещичьего права началось благодаря благородным стремлениям Александра II», – на таком примерно уровне.
Поэзия у Огарева чрезвычайно возвышенная, но недаровитая. Многословная, напыщенная, налегающая на глагольные рифмы, временами комичная:
Ко мне мой дядя ездить стал;
Его я вправду уважал.
Свободы был бы он оратор
В иной, не рабской стороне;
У нас он только был сенатор,
Был враг душевной кривизне.
Если относиться к Николаю Платоновичу без снисходительности (а это как раз наш случай), тут не без графомании.
Складывая все эти кирпичики, получаем образ слабого, никчемного, так и не повзрослевшего барчука вроде Сержа Войницева из «Неоконченной пьесы для механического пианино» – того, который собирался подарить мужикам-косарям свои старые фраки. Тоже ведь идеалист, благороднейшей души человек.
Теперь пора представить нового героя, очередную ласточку с Родины. В прошлом уроке он только поминался, теперь появится во плоти.
Николай Гаврилович Чернышевский – светлая личность, революционный демократ, пламенный мечтатель, которому репрессивная машина сломала жизнь, отправив на каторгу и сведя в преждевременную могилу.
Кидать в такого человека камень было бы очень трудно, если б не двое сиятельных предшественников, уже исполнивших эту неприятную работу.
Один – современник и личный знакомый нашей жертвы, молодой писатель граф Толстой, разозлившийся на Чернышевского за некую литературно-критическую статью. Лев Николаевич был человеком сильных мнений и если кого-то не любил, то в выражениях не стеснялся. Он пишет Некрасову: «… Срам с этим клоповоняющим господином. Так и слышишь его тоненький, неприятный голосок, говорящий тупые неприятности и разгорающийся еще более от того, что говорить он не умеет и голос скверный». При чем тут клопы, непонятно, но образ сильный.
Второй наш помощник – Владимир Набоков, вернее его герой Годунов-Чердынцев, пишущий книгу о Чернышевском. Этот предтеча революции, выкинувшей протагониста на чужбину, вызывает у автора лютую антипатию. Четвертая глава романа «Дар» – настоящий пасквиль на Николая Гавриловича. В ход идет глумление и над его неказистой внешностью, и над привычками, и над личной жизнью, а более всего над ненавистным автору вульгарным материализмом. Пародируя доктрину Чернышевского, Набоков или Чердынцев, неважно, пишет: «Ведь бедность порождает порок; ведь Христу следовало сперва каждого обуть и увенчать цветами, а уж потом проповедывать нравственность. Христос второй прежде всего покончит с нуждой вещественной (тут поможет изобретенная нами машина)».
Вообще-то по части упрощенного утопизма Чернышевский не без греха. Самые слабые страницы романа «Что делать» – слащавое описание счастливого будущего, где коммунары дружно поют, танцуют и всё вокруг из драгоценного самоновейшего металла алюминия. Мы-то, бывшие дети коммунистической России, эти песни и пляски видели и даже исполняли, алюминиевыми ложками по алюминиевым мискам стучали.
Кстати говоря, это знание дает вам отличную причину для антипатии к нашим героям – идеологическую.
В предыдущей новелле мы с вами договорились сочувствовать борцам за свободу. Теперь давайте побудем государственниками и даже монархистами. Сожжем всё, чему поклонялись, и поклонимся всему, что сжигали. В литературе – запросто. Помните: могу кошкой, могу мышкой?
Ведь кто такие эти люди в контексте истории? Разрушители государства. И мы знаем, что не они, так вдохновленные ими последователи в конце концов своего добьются. Пускай неидеальная, но худо-бедно пригодная для жизни самодержавная империя рухнет, и на шестой части земной тверди начнется вакханалия кровопролития, террора и такой несвободы, по сравнению с которой царская деспотия была детским садом.
А с чего всё началось, помните? Декабристы разбудили Герцена, Герцен разбудил революционеров-разночинцев – и пошло-поехало.
«Кто виноват?» спрашивает Герцен в своем романе. «Да вы-с, вы и убили-с», – ответит наша новелла. А Чернышевскому на его «что делать?» сурово сдвинет брови: «Вывести на чистую воду тебя, злодея».
Осталось рассказать про историческую встречу, состоявшуюся через два года после явления Бахметева – то есть летом 1859 года.
Предыстория такова. В эту пору в России первая эйфория, вызванная александровской «оттепелью», закончилась. «Передовое» общество поделилось на умеренных – либералов и на радикалов – будущих революционеров. Первые ориентировались на герценовский «Колокол», вторые – на «Современник», где тон задавали молодые, задиристые публицисты Чернышевский с Добролюбовым. И вот в «Современнике» выходит статья, обрушивающаяся на либералов за «отсталость, робость и бессилие». Герцен отвечает резкой отповедью в «Колоколе». В лагере «разумного, доброго, вечного» намечается раскол. Встревоженный Чернышевский немедленно отправляется в Лондон – наводить мосты с патриархом отечественного свободомыслия.
Они встречаются в Фулэме (западный Лондон), куда Герцен переехал с Тучковой и где продолжает бывать Огарев, понявший и простивший. Присутствовал ли Николай Платонович при историческом свидании, неизвестно – у нас пускай присутствует. Наталья Алексеевна-то точно была. Она пишет в воспоминаниях: «Чернышевский был среднего роста; лицо его было некрасиво, черты неправильны, но выражение лица, эта особенная красота некрасивых, было замечательно, исполнено кроткой задумчивости, в которой светились самоотвержение и покорность судьбе». Тут, правда, нужно учитывать, что мемуары писались позднее, когда Чернышевский уже находился на каторге и отзываться о нем недобро было бы неприлично. «Самоотвержение и покорность судьбе» в молодом, самоуверенном журналисте 1859 года «светиться» никак не могли.