– Ой, – говорит Ханна, – ты завидуешь.
– Неправда!
– Правда. Мерзость для Господа лживые уста.
– Я не лгу.
Я позволяю своей груди раздуться и снова опасть, как будто тоже получила по ней молотком. Я все еще чувствую его рукоять, как еще долго после душа ощущаю тяжесть лежавшего на мне тела Оббе. Я завидую не тому, что Оббе с отцом, а тому, что смерть любимого отцовского петуха точно так же на его совести, как и на моей, однако он не упал спиной в снег, как я. Почему он никогда не цепенеет от ужаса своих поступков, в которые вовлекает и нас? Я хочу рассказать Ханне про петуха, о том, какую жертву мне пришлось принести, чтобы сохранить жизни отца и матери, но ничего не говорю. Не хочу ее волновать без надобности. Вдруг она тогда больше не придет полежать со мной, не прижмется к моей груди, в которой так много спрятано и которая на многое способна. Думаю, это один из таких дней, которые я у себя в дневнике приклеиваю клеем-карандашом к следующей странице, а через какое-то время осторожно отклеиваю. Сначала – чтобы избавиться от того, что случилось, а потом – чтобы проверить, правда ли это случилось.
– Ты можешь сделать великанов маленькими, если сама станешь больше, – говорит Ханна и кладет один снежный шар на другой – голову на туловище. Это мне напоминает, как мы с Ханной и Оббе – это был первый рождественский день – слепили снеговика и назвали его Харри.
– А ты помнишь Харри? – спрашиваю я Ханну, чтобы избежать ее умозаключений. Рот сестры растягивается, пока щеки не начинают выпирать, как два шарика моцареллы на белой тарелке.
– Когда мы воткнули морковку не в то место? А мама вышла из себя и скормила весь наш запас моркови на зиму кроликам?
– Все из-за тебя, – говорю я с усмешкой.
– Из-за журналов в магазине «Фан Лёйк», – поправляет меня Ханна.
– На следующее утро Харри уже не было, а отец сидел в гостиной, и с него капал растаявший снег.
– Серьезное сообщение: Харри умер, – говорит Ханна низким голосом.
– И с тех пор мы больше никогда не ели горошек с морковью, а только один горох. Они боялись, что при виде моркови у нас появятся грязные мысли.
Ханна выгибает спину от смеха. Не осознавая этого, я развожу руки в стороны. Ханна смахивает снег с колен, встает, а потом обнимает меня. Странно обниматься средь бела дня, руки днем непослушнее и словно намазаны мазью для вымени, как наши лица. Ханна внезапно достает из кармана куртки сломанную сигарету. Она нашла ее во дворе. Должно быть, сигарета выпала из-за уха Оббе: он держит ее за ухом, потому что здесь, в деревне, все мальчишки так делают.
На мгновение Ханна сжимает сигарету губами, а потом втыкает снеговику под морковку.
13
Я смотрю на свою руку: костяшки красные, на двух нет кожи – плоть там более розовая с красными кровавыми краями, они похожи на треснувшие креветочные головы. Я иду к коровнику и поддеваю носком одной ступни пятку другой, чтобы снять сапог, не касаясь его руками. Не хочу использовать жука-денщика, который одиноко стоит, ведь никто больше в нем не нуждается – теперь, когда коров больше нет, отец и мать носят только черные кломпы. Когда-то у нас был чугунный жук-денщик, но он погнулся из-за искалеченной ноги отца. Я скидываю сапоги и прохожу сквозь внутренние двери сарая на кухню. Она безупречно чистая, и даже стулья стоят на одинаковом расстоянии от стола, перевернутые кофейные чашки выстроились на полотенце на столешнице, а чайные ложки лежат рядом в одну линию. На столешнице лежит блокнот, в нем написано: «Плохо спала». А выше дата, за день до забоя коров. С тех пор как разразился ящур, мать описывает свои дни короткими предложениями. В тот день, когда забили коров, написано: «Начался цирк». Не больше и не меньше. Рядом с блокнотом лежит записка: «В гостиной посетители, не шуметь».
Я подбираюсь к гостиной на цыпочках и прикладываю ухо к двери. Слышу разговор старейшин, голоса у них торжественные. Раз в неделю они приходят проверить, «дала ли проповедь плоды» и «взошел ли урожай после посеянного слова». Хорошие ли мы верующие и слушаем ли мы Господа и проповеди Преподобного Рэнкема? Потом они неизменно говорят о прощении, устраивая в кофейных чашках водовороты вроде тех, что их колющие взгляды устраивают у меня в животе. Обычно эти визиты принимают отец с матерью, а мы, три волхва, участвуем в них раз в месяц. Нас в основном спрашивают, какой отрывок из Библии мы хорошо знаем, как мы относимся и думаем ли бороться с интернетом и алкоголем, с искушениями взросления и телесных различий. Потом нас неизменно предупреждают словами: «Освящение следует за оправданием. Они неразделимы. Остерегайтесь фарисейства».
Теперь, когда новое стадо в пути и отец занят подготовкой, мать принимает визит в одиночку. Из-за двери я слышу, как один из старейшин спрашивает: «Насколько чиста ваша жизнь сейчас?» Я сильнее прижимаю ухо к дереву, но не слышу ответа. Когда мать шепчет, это само по себе достаточный знак: она не хочет, чтобы Бог ее слышал, хотя мы знаем, что уши старейшин тоже принадлежат Ему, потому что Он создал их.
«Хотите песочного печенья?» – вдруг слышу я громкий вопрос матери. Коробка с головой королевы Беатрикс на крышке открывается. Со своего места я чувствую хрупкий и сладкий аромат песочного печенья. Его никогда не следует макать в кофе, не то оно сразу же распадется и придется соскребать его остатки чайной ложкой со дна чашки. Тем не менее старейшины снова и снова обмакивают свое печенье в чашки с той же осторожностью, с которой во время крещения священник погружает в воду хилых детей, тихо читая формулу крещения из Евангелия от Матфея.
Я смотрю на часы и вижу, что визит только начался и они останутся еще как минимум на час. Это хорошо, меня никто не побеспокоит. Я осторожно стучусь в дверь погреба и шепчу: «Добрые люди». Нет ответа. После убийства отцовского петуха я, конечно, больше не принадлежу к добрым людям, но, даже когда я говорю «злые люди», я ничего не слышу: никакого беспокойного шарканья, никто не прячется за стенку из банок с яблочным пюре, хотя оно уже почти съедено: Оббе и Ханна едят его со всем подряд, даже с хлебом.
Я открываю дверь и ощупываю стену рукой в поисках шнурка выключателя. Свет недолго мигает, как будто сомневаясь, загораться ему или нет, и затем вспыхивает. В погребе стоит маслянистый запах выпечки, который исходит от молочного бидона, наполненного пончиками и яблочными оладьями. Никаких евреев я не вижу, и нигде не светятся звезды с их пальто. Бутылки сиропа из черной смородины тоже остались нетронутыми, на полке рядом с ними стоят десятки банок с консервированными сосисками и бутылки с яичным ликером. Может, они сбежали? Мать их предупредила и спрятала куда-нибудь еще? Я закрываю за собой дверь и иду в глубину погреба, опустив голову, чтобы не попасть в паутину, в серую тряпку тишины, когда здесь больше никто не прячется. Я чувствую жаб в кармане пальто. Наконец-то они сидят друг на друге, приклеившись к ткани, как кубики льда. «Через минуту я вас освобожу», – говорю я, вспоминая слова из Исхода: «Пришельца не обижай: вы знаете душу пришельца, потому что сами были пришельцами в земле Египетской». Пора отпустить их, потому что их кожа кажется такой же холодной, как шоколадные лягушки и мышки, наполненные помадкой, которые мать покупала в магазине «Хэма» и чьи серебристые разноцветные обертки я разглаживала ногтем и сохраняла. Вчера по телевидению Диверчье Блок откусила голову пурпурной лягушке. Она показала белую начинку, внутри было мороженое. Она подмигнула и сказала: не страшно, что Черные Питы заблудились, какой-то наблюдательный фермер нашел их, и они снова в пути. Дети все-таки получат свои подарки вовремя при условии, что дымоходы их домов прочищены и чисты, как и их сердца.