– Тогда я буду есть тебя очень медленно и будет больнее.
Я пытаюсь убежать от нее, но ноги словно желе, не держат тело, а сапоги внезапно стали слишком большими.
– Знаешь, сколько мышей-полевок должно оказаться в желудке лисы, чтобы она больше не ощущала собственную пустоту?
Когда я в конце концов убегаю от нее, она зовет меня со встроенным эффектом эха, и ее голос играет в прятки.
– Милая полевка, полевка, полевка.
8
Отец сужает глаза, чтобы определить, насколько высоко должны висеть серебристые коньки. Между губ он зажал три винта на случай, если один упадет. В руке у него дрель. Мать следит за ним издали влажными глазами, шланг пылесоса наготове. Я смотрю на ее белую рубашку, которая видна, потому что пояс халата ослаб, и вижу сквозь тонкую ткань обвисшую грудь. Она похожа на белковое безе, которое Оббе иногда продает на школьном дворе в морозильных пакетах наборами по четыре штуки: если белок слишком старый, он становится более жидким, и в результате образуется неплотная пена. Отец спускается с кухонной стремянки, и мать выключает пылесос, в результате чего тишина тоже кажется серебристой.
– Они кривые, – говорит мать.
– Нет, – говорит отец.
– Да, посмотри отсюда, они криво висят.
– Тогда не надо там стоять. Криво быть не может, они выглядят по-разному с каждой точки.
Мать затягивает пояс халата, выходит из гостиной и тянет за собой пылесос за шланг – словно водит по дому послушную собаку на поводке целыми днями. Иногда я завидую этому уродливому синему зверю, с которым она, кажется, бывает чаще, чем с собственными детьми. Я вижу, как в конце недели она с любовью чистит его живот и кладет внутрь новый мешок для мусора. В то время как мой вот-вот взорвется.
Я снова смотрю на коньки. Внутри у них подкладка из красного бархата. Они действительно висят криво. Я ничего об этом не говорю. Отец сел на диван и уставился перед собой, на его плечах пыль с потолка. В руке все еще зажата дрель.
– Ты выглядишь как чучело, отец, – говорит Оббе, входя, тон у него вызывающий. Я слышала, что вчера брат пришел домой не раньше пяти утра. Со стуком сердца я ждала и анализировала каждый звук: слалом его шагов, как он трогал стены, как забыл пропустить скрипящие ступени: шестую и двенадцатую. Я слышала, как он икнул, а немного позже его вырвало в унитаз в ванной. Так было несколько ночей подряд. Моя пижама всегда становилась мокрой от пота. По словам отца, рвота – это застарелый грех, от которого телу необходимо избавиться. Я знала, что Оббе совершил много грехов, ведь он убивал животных, но не понимала, почему греховно ходить на вечеринки в сараях. Я знала, что он засовывал язык в рот девушкам, каждый раз разным. Видела из окна своей спальни: он стоял в свете лампы коровника, как Иисус, окруженный божественным сиянием. Потом я вслед за ним прижималась ртом к своему предплечью и выводила языком круги на потной коже. На вкус она была соленой. На следующее утро я мало разговаривала с Оббе, чтобы не подхватить его бактерии и меня тоже не стошнило. Это напомнило мне о первом и последнем случае, когда мне было плохо, Маттис тогда был еще жив.
Это случилось в среду – мне было около восьми лет, – мы с отцом пошли за хлебом в деревенскую пекарню. На обратном пути он дал мне булочку со смородиной, очень большую. Она была все еще восхитительно свежей, без сине-белых пятен. Когда мы приехали к бабушке, которой тоже всегда заносили пакет с хлебом, я начала чувствовать тошноту. Мы вышли через черный ход, потому что передняя входная дверь была скорее для красоты, и за домом меня вырвало на землю возле огорода, ягоды смородины плавали, как разбухшие жуки, в коричневатой луже. На этом месте бабушка посадила морковь. Отец быстро сгреб сапогом слой земли. Когда морковь выкопали, я ждала, что бабушка в любой момент заболеет и умрет по моей вине. В то время я не боялась, что умру сама, этот страх пришел, только когда не вернулся Маттис: тогда инцидент в огороде обрел несколько версий – в худшей версии я избегала смерти в самый последний момент. Иногда я задаюсь вопросом, не заталкивают ли девушки языки в горло Оббе слишком глубоко, и его из-за этого тошнит, как часто бывает, если засовывать зубную щетку слишком глубоко в рот – от этого тоже бывает рвотный позыв. Отец и мать не спрашивали, где он был или почему от него пахло пивом и сигаретами.
– Давай прокатимся на велосипеде? – шепчу я Ханне, которая рисует за диваном. Ни у одной из нарисованных фигур нет тел, только головы, потому что все, что нас волнует, – это состояние чужого разума. Головы выглядят грустными или сердитыми. Сумка для ночевок зажата под ее правой рукой. С тех пор как она вернулась от подруги, Ханна повсюду носит сумку с собой, как будто хочет таким образом сохранить возможность сбежать. Нам нельзя трогать сумку и даже говорить о ней.
– Куда?
– К озеру.
– Что мы там будем делать?
– Наш План, – просто говорю я.
Она кивает. Пришло время воплотить наши планы в жизнь – мы не можем здесь больше оставаться.
В холле Ханна надевает ветровку, висящую на синем крючке. У Оббе ветровка желтая, у меня – зеленая. Рядом с моей ветровкой красный крючок. Куртка с этого крючка не пропала, но пропало тело, которое должно было носить красную куртку. Только куртки родителей висят на деревянных вешалках-плечиках, погнутых от влаги ливней, текущих с их воротников. Когда-то эти вешалки были единственными надежными плечами в доме, но теперь и они разрушаются.
Вдруг я вспоминаю тот раз, когда отец схватил меня за капюшон. Маттис тогда был мертв всего несколько недель. Я спросила отца, почему нам нельзя говорить о нем и не знает ли отец, есть ли на небесах библиотека, в которой можно брать книги, не получая штрафов за то, что не вернул их вовремя. Ведь у Маттиса с собой денег не было. Мы часто забывали возвращать книги вовремя – особенно Роальда Даля и «Рассказы Злой Ведьмы», которые читали тайком, потому что отец и мать считали эти книги безбожными. Мы не хотели доверять их библиотекарше. Она никогда не бывала к нам добра. Маттис говорил, она боялась детей с жирными пальцами и детей, которые загибали уголки страниц. Только дети, у которых не было настоящего дома – места, куда они всегда могли вернуться, – загибали страницы книг, как ослиные уши, чтобы запоминать, где остановились. Я это потом поняла, когда сама стала таким бездомным ребенком. Хотя мои закладки скорее похожи на уши мышки.
Когда я задала свой вопрос отцу, он схватил меня за капюшон и повесил на красный крючок. Я болтала ногами туда-сюда, но не могла освободиться. Земля ушла из-под ног.
– Кто здесь задает вопросы? – спросил он.
– Ты, – ответила я.
– Неправильно. Бог.
Я старательно это обдумала. Задавал ли мне когда-нибудь вопрос Бог? Мне не удавалось вспомнить. Хоть я и придумала множество ответов на любые вопросы, которые люди могли бы мне задать. Может, из-за этого я и перестала слышать Бога – когда мать слишком громко включала «Музыкальную фруктовую корзину», она тоже переставала слышать, что мы выпрашиваем у нее сладости.