Мишель, каждую секунду готовая к тому, что ее сейчас пуля ужалит — наверное, в грудь, как ту крашеную бабу, — боится ему поверить. Но нет, Юра оказывается прав.
Офицер машет ему, подзывая. Юра крепко берет Мишель за руку, ведет ее с собой. Ей страшно с ним шагать, она столько раз видела за эти недели, как люди падают, не дойдя до московского нимба, что ноги отказываются слушаться.
Щекочет между грудей место, куда попадет пуля.
Но когда становится видно казачьи лица, она понимает, что спасена.
Тут все улыбаются, а чернявый офицер, который позвал Юру, широко раскрывает ему объятия. Они христуются, любуются друг на друга, чернявый — гладко выбритый, щеголеватый — осматривает обросшего и одичавшего Лисицына с нежностью и беспокойством, хлопает его по спине так, что тот качается.
Рядом толпятся рядовые, все пялятся на Лисицына изумленно и восхищенно. Кто-то угощает его семечками. Он берет, смотрит на них в своей ладони, кашляет, вытирает глаз, смеется. Замечают и Мишель — он что-то рассказывает им всем о ней, гладит себя по животу. Казаки его тоже сейчас как дети — тут помрачнели, тут оживились. Говорит про Кригова, догадывается Мишель.
Ведут их в палатку, наливают спиртного в алюминиевые кружки, говорят, говорят, говорят… Смуглый этот офицер сбрасывает шинель, на кителе у него фамилия нашита — «Баласанян В.А.», — с ним Юра теплей всех. Баласанян хочет звонить куда-то, телефонист приносит громоздкий аппарат со шнуром — но Лисицын мотает головой, просит не связывать. Что-то объясняет этому чернявому, тот поднимает тяжелые черные брови, но соглашается.
Мишель неотрывно наблюдает за Лисицыным. Не собьется ли, не помутится ли. Но тот держится молодцом — может быть, улыбки вокруг его поддерживают; черт знает как оно работает.
Юра пишет ей: «Сейчас будет машина, все хорошо». А пока машины нет, им несут алюминиевые миски с горячей кашей, Лисицын ест — аппетит пробуждается, и Мишель ест, вспоминая, сколько дней она уже не ела толком. Люди вокруг все добрые, веселые. Как-то совсем не бросает на них тень все, что Мишель прожила, когда одна выползла из-под пуль. То ведь другие стреляли. А этим на их доброту хочется взаимностью ответить, хочется беззвучно смеяться на их неслышные шутки, улыбаться в ответ на их улыбки.
Заходят в палатку еще какие-то люди, расспрашивают о чем-то Лисицына, тот коротко отвечает, смотрит им мимо глаз. Они подходят к Мишели, зачем-то ее фотографируют, требуют дать пальцы рук, пачкают эти пальцы в чернилах и катают их по картонке.
— Зачем?! — спрашивает Мишель у Юры.
«Пограничники. Проверяют всех прибывших».
Ладно, успокаивает себя она. Это все ерунда, что там ей Вера напела. У нее была своя история, у Мишель будет своя. Пускай ее проверяют, Мишель отсюда ребенком черт знает когда уехала.
И не мог ее отец быть врагом народа. Героем он был, и точка.
3
Потом им еще дают на посошок выпить — машина пришла! — выводят из палатки, сажают в какой-то военный автомобиль на больших колесах. Лисицын оглядывает машину удивленно, с одобрением. Смуглый этот офицер, Баласанян, садится к водителю вперед, дает ему отмашку.
Поднимаются шлагбаумы, автомобиль объезжает набросанные тут и там бетонные блоки, казаки в папахах и серых шинелях козыряют им вслед, Юра похлопывает Мишель по колену, она оборачивается — оглядывает укрепления изнутри в последний раз, смотрит глазами защитников Москвы на ту сторону, откуда пришла: там, в перекрестьях прицелов — сумеречная злая страна, обвалившиеся дома, тучи воронья и закручивающийся страшный ураган, о котором она должна предупредить тех, кто обороняет сейчас столицу.
Машина въезжает на пустое шоссе, которое уже беспрепятственно в точку уходит — и мчит по нему, подпрыгивая на редких колдобинах. Навстречу едут грузовики с прицепленными пушками — бесконечная колонна. Это хорошо: пулеметов им скоро будет не хватать.
Мелькают справа и слева высокие дома, куда параднее тех, которыми застроено столичное предгорье. Москва не похожа на фотки, которые Мишель хранит в своей голове, — она громадней, многообразнее, суровей, чем город ее грез, но она зато настоящая, четкая и материальная. Ее не развеет ветер, не размоет время.
Мишель возвращается в исходную точку — чтобы обрести память и себя обрести, чтобы открыть все, что было от нее скрыто; после долгой и бессмысленной отсрочки стать тем, кем она была рождена.
Ей даже жутко от того, что это все происходит по-настоящему — что она действительно наконец прорвалась, пробилась сюда. Будущее, которого она столько ждала, которое она заклинала наступить скорее и в которое, не дождавшись, отправилась сама, — вот оно. Сейчас. Вокруг.
Через короткое время машину останавливают на блокпосту — но это рутинная проверка. Мишель притрагивается вопросительно к Юриному колену, тот показывает ей на пальцах «три», как будто это все объясняет. Действительно, ничего такого — их пропускают, и машина катит дальше.
Теперь начинаются другие дома — панельных многоэтажек тут больше нет, сюда их не пускают, наверное, — вокруг дорог встают серьезные серокаменные здания, окна в них большие, этажи высокие, колонны, арки, позументы какие-то… Почему-то Мишели хочется назвать это полузнакомым словом «позумент», хотя она почти уверена, что оно про другое.
Вот это перекликается с ее детскими фото больше. Вот эта Москва родней, знакомее. Мишель всю голову себе откручивает, пытаясь насмотреться на эти дома, на улицы… На храмы.
Лисицын на каждую церковь крестится. У многих толпятся люди — не замызганные несчастные обитатели подмосковных заброшенных городишек, а приодетые осанистые граждане. Выходят из храмов, крестятся и кланяются… Мишель вспоминает слова Лисицына — что колокола звонят. Жаль, что ей этот звон не слышно.
Чем дальше едут, тем больше народу на улицах: настоящие гуляния. Может быть, сегодня воскресенье? И совершенно непохоже, чтобы тут было военное положение. Все эти люди не знают о том, что клубится на самых подступах к Москве. А тут до ада ведь всего десяток-другой километров!
Поворачивают куда-то, и Мишель уже сама, без подсказки, каким-то образом знает, что это — Садовое кольцо. Оно празднично убрано, оно восхитительно красиво — полощутся флаги и знамена, над проулками растянуты ленты и гирлянды, портреты царя со сторублевок тут и там выписаны в цвете и на плакатах напечатаны. Только почему-то царь тут с нимбом, как на бабкиных иконах.
Машина останавливается. Водитель выскакивает из машины, открывает Лисицыну, а Баласанян выпускает Мишель, галантно подав ей руку. Она спрыгивает в мокрый снег — он помогает ей перебраться на расчищенный тротуар. Мишель полной грудью вдыхает — чудной, чуть с привкусом гари, и все равно удивительно легкий морозный воздух.
Дом.
Она дома — вот что она чувствует.
Не это сон, сон — все, что было с ней до сегодняшнего дня, все ее однообразное до тошноты существование в Ярославле на Посту, где не то что день ото дня не отличишь — а год от года, где ни единой живой эмоции она не прожила. Но это спячка была, наверное. Это было вызревание ее куколкой, которая там, в затхлости и унынии, никогда бы и не смогла превратиться в бабочку. Там Мишель так и осталась бы человеческой личинкой, не раскрыв того, для чего родилась.