Кот, тем не менее, спал, и Егор счел это за знак: значит, экстрасенсам здесь делать нечего.
Но как раз в момент такой мысли Тамара Ивановна взвизгнула и стала раскладывать карты на старичка. Павел еле уговорил ее прекратить, хотя Тамара Ивановна успела пробормотать, что «карты не ложатся».
А хозяин квартиры вообще ушел в себя, думая, наверное, о судьбе Бога.
Один Черепов был невозмутим. Именно он, опрокинув сразу стаканчик водки, спокойно подсел к Никите, который уже прекратил хохотать, и сказал:
— Дедушка, кругом — ваши друзья. Никто не желает вам зла. Мы люди простые и мистические. Откройтесь нам, чего уж, все, как говорится, помрем. Все братья. В этом смысле.
Никита закрыл глаза и застыл совсем по-нашему. Но носик порозовел, словно слова Черепова ему польстили. Но на большее не сдвинулся.
— Что же он, молчит и молчит, — разозлился Павел. — Столько его искали, а он молчит или хохочет.
— Расшевелить его надо. Я знаю чем! — вскрикнул Егор. — Стихами! Он сейчас и вправду на дедулю стал похож. И стихи должны быть о дедушке.
— Ну конечно, конечно! — взвился Павел чуть-чуть истерично. — Я начинаю:
…Вяло ночью за околицей
Черный кружит нетопырь,
Вот ужо дедок помоется,
Вынет черную Псалтирь…
— Не то, не то, Павел! — перебил его Егор. — Подумаешь, нечистая сила! Ему ближе другое:
Из лихого и высшего бреда
Он выходит, одетый в Ничто.
Есть в нем что-то от Синего Деда,
И его не узнает никто.
Он идет одинокий и зыбкий,
Перед ним расстилается мрак,
От его непонятной улыбки
Исчезает у путников страх.
И его нам бояться не надо,
Он и сам весь от ужаса сед.
На спине его тихие гады
Ожидают вселенский рассвет.
И сразу же после слов «вселенский рассвет» Никита вздохнул и проговорил: «Ох, ребяты…»
— Это уже сдвиг, это уже сдвиг! — завизжала Тамара Ивановна.
— Да, так и должно быть, — мрачно выпалил Черепов. — Он и правда этот самый Синий Дед и есть. Седой от ужаса, а уж то, что за его спиной тихие гады вселенский рассвет ожидают, я и сам вижу. Не рассвет, а гадов.
— Дедушка, синий! — подсела к нему толстуха Тамара Ивановна и расплакалась сама. — Вы не думайте, мы вас любим, независимо, откуда вас черти принесли. Но откройтесь нам, чтоб у нас душа об вас не болела.
Никита посмотрел на нее безумными глазами, в которых вовсе не было сострадания к самому себе, даже тени этого не мелькало, и, видимо, даже не понял он, о чем она говорит. Но стихи о Синем Деде, кажется, его задели, но по-своему. Он открыл рот и проговорил:
— Что вы хотите?
— Ну хотя бы, если о себе не можете, скажите о мире, откуда вы пришли, — выговорил Павел.
Огонь мелькнул в глазах Никиты, какое-то усилие, еще одно усилие, и он впал в разум (как мы его понимаем, этот разум) и заговорил несколько яснее:
— Они, они к нам пришли… Прорвались… Из невидимого мира… И среди нас… Как ночь среди дня… Поедают душу… Никого не щадят… Они и сейчас там… Бежать, бежать мне надо! Защиты нет.
Воцарилось молчание. И Никита умолк. Разум в глазах угас, но появился другой разум, не наш.
Наконец Егор переглянулся с Череповым и пробормотал:
— Боже мой, неужели так точно сбылось… Как и предсказывали древние.
Черепов только пожал плечами: что ж тут удивительного.
— А может, бредит старикан, — с тоской комментировал Павел. — Но вряд ли…
А старикан между тем жевал яблочко. Старые зубы, которым возраст может быть тысяча лет, впивались в современную розовую, пахучую плоть.
Его, Никиты, «сейчас» стало нашим «сейчас». Настоящее не потеряло своих качеств, оно только сместилось в другую нишу.
— Ничего этого не было, — вдруг сказал он.
Но и явное присутствие другого разума в Никите сбивало с толку. «Там», в этом «будущем», тем более о котором говорил Никита, не могло быть «другого разума» — там было лишь продолжение человеческого рода, с его разумом.
Как же понять?
Егор поглядывал на Черепова, Черепов вздыхал, разводил руками, мол, не дано знать, а Павлу было не до того: слишком много личного связано было у него с идеей времени.
Кирилл же, хозяин, так ушел в себя, что непонятно было, в чем Никита его друг и зачем вообще ему надо было устраивать этот вечер.
Кот стонал во сне.
Наконец Никита снова «впал в разум» и тихонько заговорил:
— Но были еще не «они», а «те»… «Те» — ужас, ужас, но по-нашему… Были сильные… Как боги… Все перевернули… Но «те» — люди… Ужас… Но хорошо… А были еще не «те»… Достигали невероятного… Мир менялся…
И дедуля опять по-совиному захохотал, но быстро прекратил:
— Но «те» — у них жизнь короткая, только родятся — сразу помирать… Ха-ха-ха!.. Но люди… Ха-ха-ха!
Потом вдруг замолк, посерьезнел и стал молоть такое — в основном из диких звуков, среди которых вырывались, однако, понимаемые людьми слова, — что наступила полная растерянность. Среди «диких звуков» чаще всего повторялись слова о какой-то Катастрофе. Так продолжалось минут пятнадцать, лицо Никиты при этом менялось, чуть ли не трансформировалось, но непонятно было, то ли это результат внутреннего движения, то ли действительно его черты расплывались. (Скорее, конечно, первое). Среди здешних звуков выявлялись слова о Первой Катастрофе (при этом Никита делал широкий жест руками, показывая круг, вроде земного шара), и о Второй Катастрофе (при этом Никита указывал на себя). Оказывалось, что Вторая Катастрофа гораздо страшнее Первой, хотя Вторая, видимо, относилась к нему лично, а первая — к человечеству в целом.
Временами Никита вставал с места и лихо приплясывал. Что он этим хотел выразить — такое уходило в невозможность, но хотел сказать явно, потому что глаза делались умоляющими, и он, останавливаясь, то смотрел на Егора, то на Черепова, как человек, который что-то хочет рассказать собаке, но та все равно не понимает и не поймет.
Впрочем, такое сравнение Орлов бы счел легкомысленным: потому что Никита отличался от собравшихся не в том смысле, конечно, что был «выше их» по разуму или по духу, а в том смысле, что ушел — по своей ли воле?! — куда-то вбок, в ветвь, в ответвленный черный тоннель Вселенной, и был, естественно, никем не понимаем.
Но и Егор, и Павел, и Черепов еще не разобрались, глядя на Никиту в этой «достоевской» квартире, почему в нем такое смещение, почему он ни во что не укладывается. Да и шуму оказалось в конечном итоге многовато: то Тамара Ивановна взвизгивала, то звуки невероятного языка Никиты почти гремели, если только это был «язык», а не что-нибудь фантастичное, то вдруг кто-то подвывал по пьянке за окном — все это, конечно, мешало сосредоточиться. Да и кот этим шумом был очень недоволен и, просыпаясь, мрачно мяукал.