— Вспомните, наконец, моих гостей, — продолжал он, — сегодняшних. Увидев меня, пусть в виде пустоты, они пляшут, иногда рвут на себе волосы, прыгают, древние былины поют — никому не известные, кстати, включая и их самих, естественно… Почему они так? Да если бы они это пытались понять или объяснить, я бы их прогнал. Они именно и не пытаются понять, но, увидев мою пустоту, прыгают, вопят, ползают, открывают в себе свои миры… Вам прыгать не надо, но ум свой не тревожьте зря.
Павел вдруг просветлел.
— Он согласен, — добавила Марина.
— А дьявола-то вы… как?! — вдруг выпалил Павел.
— Опять за свое, — удивился Орлов. — Неужели не надоело?.. Да знаю я его, знаю. Ну и что?.. Как его не знать, когда он везде… Князь мира сего… Один даже вот тут, на вашем, Павел, стуле сидел, условно говоря. Быстро сбежал. Они меня боятся. Не выносят, — задумчиво, и даже с огорчением, заключил Орлов. — Власть у них маленькая, Павлуша, как у слонов в джунглях. В своей сфере они сильны, даже очень. Но вне отведенного им региона — они ничто. Нашли кого бояться, никаких подлунных бездн у них нет. Люди и то — выше, интересней бывают по своей скрытой природе. Драчливы они к тому же, с неземными комплексами, и вообще, на мой взгляд, смешные существа. Метафизически, может быть, негодяи, не спорю… Хотя и их понять можно. Но вы меня отвлекаете всякой ерундой… Из-за вас, Павел, в какой-то быт уйдешь. Вы еще русалок вспомните…
Марина с каким-то совершенно потусторонним нетерпением перебила его:
— Григорий Дмитриевич, вы вот спросили, люблю ли я вас?! Как это можно понять?
Гриша медленно повернул свою почти бычью по огромности голову к ней и проговорил, вздохнув:
— Ну, наконец-то! Вот это уже серьезный разговор. Так вот, послушайте, Марина. Если бы вы сказали, что любите, это означало бы, что вы принимаете меня не за то, кто я есть. Это было бы очень печально, потому что еще означало бы, что я ошибался в вас. К счастью, вы так не ответили… Меня нельзя любить, Марина, потому что любить можно только то, что относится к бытию, к жизни, проще говоря, к тому, что существует. А я, Марина, далеко, далеко ушел от всего этого, от всего, что есть, хотя как будто я тут… Ты вот, Таня, — Орлов взглянул на Самарову, — себя любишь, я имею в виду, твое высшее Я, вечное Я, ибо Бытие в нем… Да, да, ты любишь Себя, и ваш Буранов этому учит, и хочешь к Себе прийти… А я, Таня, ушел от Себя, далеко, далеко… Меня нет, кого же тогда любить?
Орлов встал и, медленно подойдя к Марине, положил ей руку на плечо.
— И ты, Марина, любишь Себя, но совсем по-иному, конечно, совсем по-иному. Например, страшную черную точку внутри себя — ведь любишь?.. А я, Марина, от Себя далеко ушел, а ты все-таки к Себе идешь, пусть и к жуткой. Но я, Марина, не у Себя, далеко, далеко, и никаким языком этого не выразишь.
И он отошел от Марины.
У нее вдруг побежали слезы — внезапные, живые.
— Я знаю, знаю, — сказала она, — и как же?
— Ко мне нельзя испытывать, — холодно ответил он, — любовь или ненависть и так далее, все человеческое… Ко мне можно испытывать нечто иное… — по его лицу прошла молния… но чего? Другого сознания, духовного огня, света, тьмы — было непонятно.
Марина вдруг встала.
— К вам можно испытывать тоску. Запредельную тоску.
— Это уже ближе к истине, — усмехнулся Орлов. Не обо мне тосковать, конечно, а я могу вызывать некую притягивающую, запредельную тоску? Так тебя понимать?
Марина кивнула головой.
— Да. Вы, кстати, Марина, при мне становитесь еще более дальней. Смотрите, не потеряйтесь.
Марина опять села на стул в какой-то растерянности, точно не знала, что с собой делать.
— Вы ушли от своего вечного Я, — тихо сказала она, — от Абсолютной Реальности в какую-то иную бесконечность…
— Что вы, плачете, Марина? — спокойно спросил Орлов. — Вот уж не ожидал от вас. Нельзя же в конце концов так реагировать на то, что лежит за пределом мира людей. Вы это сами отлично знаете… Как велика все-таки слабость у человеков. Как они слабы… Надо же… И все потому, что считают себя смертными, — искренне удивился Орлов. — Ну, Таня, понятно, она сверхнежная, но и она, кажется, пока не плачет… а вы-то что?.. Значит, и вы немного… что-то осталось, Марина… да?.. от прошлого, от человеческого?.. Что ж, бывает, бывает…
И он с неуклюжей симпатией, видимо, с трудом заставляя себя проявлять «человеческое», подошел и слегка похлопал Марину по руке.
Потом медленно сел в свое кресло.
— Значит, все-таки жизнь, существование? Да?.. Ну вот посмотрите все трое, и вы, Павел, очнитесь, взгляните на эту пустую тарелочку посередине стола… Так… А что вы теперь видите?
Сначала в пространство вошло что-то незнаемое, а далее… все оцепенели от ужаса.
— Правильно. Голову. Пока овечью. Отрезанную. В крови. Браво!.. Ну что, жалеете?!. Глазки у овечки беспомощно прикрыты…
Безмолвие было ответом.
— Можно ее поджарить… Видите ее?.. А теперь видите?.. Нет! Окровавленная голова исчезла. Так и этот мир. Он есть, и его нет.
— Да-а-а, — наконец медленно протянула Таня, покрытая поˆтом.
— А что? Чувствуете себя неловко? Вот следы крови остались на скатерти… Но это же сущая ерунда, Танечка… В древности, так сказать, квалифицированные младенцы знали, когда это вызывается. Я же не сотворил эту голову из воздуха… Но и ваше сознание в этом участвует. Вы тоже в некотором роде адепты… Кстати, даже когда вы спите — никакого мира для вас нет. Он исчез, пока вы не проснетесь.
Орлов взглянул на Таню.
— Значит, головка больно жалкая была… отрезанная… Это потому, что в вас жалость есть…
— Но вы нас не жалеете, Григорий Дмитриевич! — выпалил Павел.
— Нет, это неправда. Жесткость сейчас стала гораздо более человеческой чертой, чем жалость, но все это ниже моего восприятия… А я вас, кстати, жалею, хотя мне это не очень свойственно. Но что делать, — добродушно вздохнул Орлов, — с кем поведешься, от того и наберешься… Я, например, легко мог бы вам продемонстрировать иную картину… И отрезанную человеческую голову… Взаправдашнюю, но из так называемого прошлого… Ну, к примеру, XVI век, и головка-то из предков, родственников, так сказать, ваших… Называть кого — не буду, не буду… Но главное — головка-то женская, красивая, казненная, причем по ошибке, невинная, значит, особа была, молоденькая… После отпадения голова еще шептала что-то… минуты две-три… в корзине… одна. Мы вот и расшифровывали бы ее шепот. Это бывает… Палачи рассказывают, что иной раз целые корзины голов шепчут… Не все плачут, иные ругаются, или о первой любви шепчут. Крепитесь, крепитесь, друзья… Показать? — В ответ — замогильная тишина.
— Можно увидеть и нечто гораздо более худшее… Но я вижу, вы и так расстроены. И к тому же, по большому счету, зачем вам этот театр времен, я — не маг, не волшебник, мне самому это противно…