«Заласкал… Навек», — слабо метнулось на дне ума Лидиньки.
И вдруг все исчезло, кроме одного остановившегося, жуткого вопроса в ее глазах: «Что со мной?.. Что будет?» Федор сделал усилие, точно пытаясь выдавить наружу этот вопрос, этот последний остаток идеи.
И увидел, как ее глаза вдруг закатились и Лидинька, дернувшись, издала смрадный хрип, который дошел до ее нежных, точно усеянных невидимыми цветами губ. В этот миг Федор кончил…
Ошалевший, точно сбросивший ношу, он сидел на постели рядом с трупом Лидиньки и шарил рукой вокруг себя. Сравнил свое облегчение с ушедшей душой Лидиньки. У него было такое ощущение, точно он соприкоснулся с невидимым, которое стало плотным. В доме было по-прежнему тихо. Даже мыши шуршали неслышно.
Федор, полностью так и не открывши самого себя в себе, встал и осторожно, но механически прибрал постель.
Потом скрылся в глубине, в подполье. Через тридцать мерных минут открылись половицы в коридоре, на Клавиной половине дома. Федор пробрался по закуткам к двери сестры и постучал.
Заспанная, в пятнах от снов, Клава открыла.
— Покойница, Лидынька, покойница ужо, — пробормотал Федор, мутно оглядывая Клаву.
Он был весь еще охвачен прошедшим наслаждением, которое сплелось в нем внутри с застывшим столбом смерти.
Клава тихо взвизгнула.
— Уйду я, сестренка, — ощупывая ее, как во сне, продолжал Федор, — в лесу поживу дня два… В том месте… Знаешь… Лидинька почти сама умерла… Нигде на горле следов нет… Я только сердце чуть придавил… Я думал, все потяжельше будет… А она сама бы, наверное, от Павла померла… А может, и нет, кто знает, — Федор повернул бычью голову к окну.
Пока он высказывал это угрюмо, с паузами, Клава, не говоря ни слова, собрала, что нужно.
— В подполе я все прибрал, Клава, все ходы, — аккуратно подтвердил Федор.
И вдруг сел на скамейку и во весь голос запел: что-то дурацкое, дурацкое, но страшное. Клава толкнула его, но с любовию:
— Разбудишь весь дом! Певец!!
Наконец, Федор поднялся и ушел.
Наутро, когда Клава, онелепив в душе все происшедшее, встала, у Фомичевых было полно милиции, врачей и соседей.
Дед Коля плакал на земле; Мила очутилась на чердаке; Петеньку никто не видел.
Все обошлось по инерции, и Клаве не пришлось вздрагивать телом; Лидинька, оказывается, что-то подцепила инфекционное во время ужасных родов; плюс избиение, что-то оторвавшее; свидетели были налицо: прямая причина смерти — не выдержало сердце и так далее. Никому не пришло в голову проводить дополнительные исследования. Вечером уже поймали и отдали под суд Павла; отпереться ему казалось невозможным, да и сам он был уверен, что привел Лидиньку к гибели.
Хоронили Лидусю через два дня, утром, в солнечный день; гроб был так украшен цветами, словно они прощались с Лидинькой.
— Одеколоном ее обрызгать, духами! — кричала соседка Маврия.
Но никто не обращал на ее крик внимания. А когда гроб опускали в могилу, далеко за деревьями неприметно мелькнула фигура Федора…
…Точно он пришел на свидание с тем невидимым, кто должен остаться от Лидиньки и с кем он, Федор, пытался вступить в исступленную, роковую связь.
VIII
Светло, опустошенно стало в доме Фомичевых — Сонновых. Павел — в тюрьме, Лидинька — в могиле. Вроде и все по-прежнему, а чего-то все равно не хватает.
Милонька зачастила к сестре на могилку и почему-то полюбила слепых, только что родившихся котят, словно они приносили ей сведения с того света. Она играла ими в солдатики.
Дед Коля где-то в углу повесил портрет Лидоньки.
— Правильно, дедусь, — всхлипнула Клава, — пусть Лидинька-то хоть раз на умном месте повисит.
— Ну те в гроб, — отозвался дед Коля. — Девка мертва, а ты все об ее уме думаешь. Пошла вон…
Несколько дней немилосердно пекло солнышко, погружая все дворы и строения в четкую, вымышленную жизнь. Даже Клавин котенок Клубок катался по траве, сражаясь с собственными галлюцинациями. Федор пришел через месяц: похудевший, усталый, в том же бормотании.
— Тихо все, Клава? — спросил он.
— Все быльем поросло, Федя, — чмокнула Клава. — Дед Коля хотел повеситься, да веревка оборвалась.
— Ну-ну, — ответил Федор и пошел в сортир. Обосновался он в одной из четырех Клавиных комнат. Выходить почти не выходил, только тупо сидел на постели и бормотал на гитаре свои жуткие песни.
— Мой-то веселый стал, — похотливо усмехалась в себя Клава. — Его хлебом не корми, только дай почудить.
Иногда она осторожно приоткрывала дверь и, сладостно пришептывая, пристально наблюдала за Федором.
Ей нравилось, как он бродил по комнате от стула к стулу или, опустившись на четвереньки, лез под кровать.
А Соннов между тем искал исхода. Не зная соотношения между собой и миром, он тем не менее уже поводил носом: нет ли где в этом туманном мире очередной жертвы или «покоя», как иногда говорил Федор.
Однажды он проспал очень долго, утомленный бессмысленным и длинным сновидением про бревно.
Клава разбудила его.
— Я молочка тебе принесла, Федя, — сказала она. — А потом новость: в верхней комнате у меня жиличка. Из Москвы. Временно, на лето. От Семена Кузмича, знаешь. Ему-то не стоит отказывать.
Федор оторопело уставился на нее.
— Только, Федя, — присев около брата, чуть даже не облапив его, добавила Клава, — чтоб насчет игры твоей — удушить там или прирезать — ни-ни. Тут дело сразу вскроется. Ни-ни. Я знаю, ты меня слушаешься, иначе б не взяла ее…
— Но, но, — пробурчал Федор.
Клава, вильнув личиком, ушла.
Днем в доме никого не осталось: все ушли по делам, Петенька же был не в счет.
Жиличка Клавы — стройная, изящная женщина лет двадцати пяти — одна бродила по двору, принадлежа самой себе.
Федор стоял у своего окна, за занавеской, и пристально, сжав челюсть, смотрел на нее. Штаны у него чуть спустились, и он придерживал их на заднице одной рукой. Женщина — она была в простой рубашке и брюках под мальчика — сделала ряд изящных движений и вдруг в ее руках оказалась… скакалка, и она стала быстро, сладенько поджимая ноги, прыгать по одинокому двору, окруженная высоким забором и хламом.
Это привело Федора в полное изумление.
Потом женщина, перестав скакать, прилегла на скамейку. Она так упивалась солнцем или скорее собою, греющейся на солнце, что тихонько приподняла край рубашечки и стала поглаживать себя по голому животу.
Федор полез за биноклем; наконец достал старый театральный бинокль и, нелепо приговаривая, стал рассматривать лицо этой женщины.
Оно тоже ввергло его в недоумение. Женщина между тем встала и, задумавшись, брела по траве. Внешне ее лицо походило белизной и хрупкостью на фарфоровую чашечку; лоб был изнеженно-интеллигентен, рот — сладострастен, но не вызывающе-открыто, а как бы в жесткой узде; выделялись глаза: синие, чуть круглые, но глубокие, с поволокой и бездонной вязью синих теней на дне; брови — тонкие, болезненно-чувствительные, как крылья духовной птицы; общие же черты были нежные и умные, одухотворенно-самовлюбленные, но с печатью какой-то тревожности и судорожного интеллектуального беспокойства. Ручки томные, трепетные, все время ласкали горло, особенно во время невольного глотка.