— Вы меня любите?! Ах, как мне надо, чтоб меня любили!!
У Анны он вызывал приток скрытой злобы. Ей казалось, что в момент смерти лицо его сделается совсем добреньким и благодушным. «Как ребенок, которому страшно пред жизнью, пред темнотой, — раздражалась она про себя, — и который думает, что если он будет хороший, послушный, то несчастье обойдет его, и все будут его гладить по головке, и весь мир тогда сделается милым и ручным. И все собаки перестанут лаять, оттого что Вова такой добрый мальчик. И сама смерть прослезится». Ей было обидно за мир, за тот темный, жестокий и таинственный мир, который она знала и любила.
Между тем старичок действительно хотел как бы задобрить в своем уме смерть; он действительно полагал, что если он будет очень добрым и человеколюбивым, то и смерть появится перед ним в виде этакого доброго, простого и ясного малого. И поэтому она не будет так ужасна для него. Он даже чуть капризничал, временами дуясь оттого, что смерть — такая простая и ясная — все еще не идет к нему. Любовью к Богу и жизни он стремился смыть, заглушить свой подспудный страх перед смертью и потусторонним. Этой любовью он подсознательно хотел преобразить в своем представлении мир, сделать его менее страшным. Он дошел до того, что не обрадовался, когда внезапно ему опять полегчало, а, напротив, захотел, чтоб продлилось это умиление, от которого на душе было так мягко и святочно и которое приручало близкую смерть.
Впрочем, когда ему совсем облегчилось, он вдруг, на миг оживившись, не приподнимая головы с подушки, осмотрел всех своим остреньким, пронзительным взглядом и промолвил:
— Любовь к мухе предвосхищает любовь к Господу…
От удивления все раскрыли рты, а Андрей Никитич неожиданно попросил Алексея, чтоб тот записывал его мысли…
Осуществить это не удалось, потому что старичку снова стало хуже. От этих переходов он не знал, умирает он или выздоравливает.
Еще раз он внимательно вгляделся в окружающих. Лицо Клавы млело в своей пухлости. Ясные глаза опять появившегося деда Коли смотрели на него из чуть приоткрытого шкафа.
Вдруг Андрей Никитич метнулся на постели к ближайшему окну.
— Где люди… люди?! — закричал он.
— Вы любите людей?! — подошедши промолвила Клава, и пред глазами старика вдруг застыло ее мертвеюще-сладострастное лицо.
XII
На следующее утро Андрей Никитич как ни в чем не бывало сидел на своей кровати и поучал Алексея.
К обеду он опять так ослаб, что прослезился. И начал вспоминать и жалеть всех несчастных, какие только приходили ему на ум; «надо любить, любить людей», — повторял он, относясь с любовью к другим, он забывал о себе — и как бы снимал с себя бремя существования и бездонность любви к себе; ведь страшно было бы дрожать все время за себя — так или иначе «обреченного», — и любовь к людям убаюкивала его, отвлекала и погружала сознание в сладкий туман; к тому же она была почти безопасна — ведь гибель этих любимых внутренне людей вполне переносилась, не то что приближение собственного конца.
Позже, после прихода врача, Андрей Никитич совсем приободрился; он встал и решил погулять по дому; дом между тем опустел: все разбрелись по делам; оставались только Клава да Петенька, который, чтоб вволю наскрестись, забрался на дерево.
Постукивая палочкой, старичок плелся по двору, погруженный, как в облака, в мысли о любви; присел на скамеечку.
Неожиданно перед ним появилась Клавуша.
— Скучаете, Андрей Никитич? — спросила она.
— Не скучаю, а о Господе думаю, — поправил старик, впрочем доброжелательно.
Клава вдруг потрепала его по шее и присела рядом. Широко улыбаясь, она, оборотив на старика свой круглый, как луна, лик, вглядывалась в его маленькие, добрые глазки.
— Вы хотите что-то сказать, Клавдия Ивановна? — беспокойно спросил старичок.
Клавуша, по-прежнему глядя на него, не ответила, а вдруг запела, что-то свое, дикое и нелепое.
Помолчав, Андрей Никитич сказал, что Бог и любовь — это одно и то же.
Не кончая петь, Клавушка своей пухлой ладошкой внезапно начала ловко и сладострастно похлопывать по заднице старичка.
Андрей Никитич так и примерз к скамейке.
— Ничего страшного, если вы помрете, Андрей Никитич, — проговорила Клавуша, наклонившись к его старому рту грудями и дыхнув в лицо. — Приходите ко мне после смерти-то! Прям в постельку!! Костлявенькой!! — и она чуть ущипнула его в бок. — И Господу от меня привет передайте… Люблю я его, — и она лизнула своим мягким языком старческое ушко.
Андрей Никитич совсем онемел; он молчал, а Клавуша между тем утробно дышала.
— Вы сумасшедшая! — первое, что произнес, вернее пискнул старик, когда чуть очнулся.
— Это почему же, милай, — проурчала Клавуша, похабно облапив Андрея Никитича ниже талии. — Я не сумасшедшая, я — сдобная. Ну тебя!
— Оставьте меня, оставьте! — прокричал старичок, весь покраснев. Он выскользнул из Клавиных лап, вскочил со скамейки, — оставьте меня… Я просто хочу жить… жить… Я не хочу умирать…
— Так после смерти самая жизнь и есть, — убежденно проговорила Клавуша, развалясь в самой себе телом.
Она хотела сказать что-то большее, но старичок вдруг сорвался с места и побежал — рысцой, топ-топ ножками — к крыльцу и юркнул в свою комнату. Там он заперся на ключ и отдышался. Клавуша между тем, не обратив на его исчезновение никакого внимания, выползла на середку двора и, обнажив свои свинячьи телеса, развалилась на травке, покатываясь, подставляя лучам еще не зашедшего солнца свое мирообъемлющее брюхо… Близ нее лежал Петенька: чесавшись, он так забылся, что упал с веток…
Тем временем, отдохнувши в комнате, Андрей Никитич сначала нашел, что надо срочно отсюда уезжать. Но потом ему сделалось так плохо, что он испугался куда-нибудь двигаться и решил повременить, думая только о том, как бы отвести от себя приступ. «Ведь только что мне было совсем хорошо, я чудом выздоравливал», — застревал он на одной мысли.
Пришел Алексей, и старичок, обеспокоенный только за свое здоровье, как бы забыл о происшествии с Клавой, наказав только Алексею попросить, чтоб хозяйка не волновала его. В глубине души ему даже польстило, что Клава облапила его и полезла как к мужчине — так расценил он Клавины действия. («Значит, я еще живой-с», — подумал он.)
Клавуша как ни в чем не бывало заходила к нему в этот вечер, даже когда он был один. Сидела на стуле и, луща семечки, молча смотрела в окно, болтая ногами.
А ночью, когда все спали, старичку, ушедшему душой в неизвестную тьму, действительно стало плохо, особенно умом. От испуга он даже приподнялся на постели. Не то чтобы он уже умирал, но его вдруг охватил ужас, что все равно он скоро умрет и от этого никуда не денешься. И еще он почувствовал, что внутри его растет какое-то чудовище, которое сметает все его прежние доводы разума о смерти и оголяет его перед самим собой. От ужаса он даже заверещал во тьме, как хрюкает, наверное, свинья-оборотень перед ножом. Это чудовище было его второе внутреннее существо, которое иногда виделось в нем раньше, в глубине его ласковых, христианских глаз, — существо, которое упрямо хотело жить и жить, несмотря ни на что, и которое проснулось в нем теперь с неистовой яростью.