– Да, будьте любезны. Хотя я вообще-то буду ловить всего несколько часов.
– Десять долларов. Плюс еще пять за штамп на ловлю форели.
Девочка вырвала из переплета маленькую форму и попросила Ланса ее заполнить. А потом попросила показать его водительское удостоверение. Она положила копию в ящик старинной кассы с большими круглыми клавишами.
– Где тут хорошее место для ловли нахлыстом? – спросил Ланс.
– Проедете с полмили вверх по дороге. Потом увидите тропу, которая уходит влево. Там оставьте машину и поднимайтесь по тропе почти до самой речки. Там есть отлогие скалы, с которых удобно забрасывать. Мой отец там любит ловить. Он егерь здешний.
– Вы не знаете, на что сейчас форель берет?
– Сейчас ведь жор. Они почти на все бросаются, только мушку вяжите не слишком маленькую и не слишком большую. Говорят, на черного муравья хорошо берет.
– Спасибо! – Сам не зная почему, Ланс протянул девочке руку для рукопожатия.
Он последовал по указанному маршруту и сразу нашел тропу, про которую она говорила. Открыл багажник, вытащил три колена из футляра и собрал удилище. Прикрепил открытую катушку, провел леску сквозь кольца и навязал на нее капроновый поводок, а потом уже мушку собственного изготовления, сделанную под черного муравья. Тропа оказалась длиннее, чем он ожидал. В конце концов он услышал бурление речного потока, а затем и увидел просвет меж стволами сосен.
– Ну вот мы и здесь, – сказал он вслух.
Ланс вскарабкался на замшелую скалу, оттопыренной губой нависавшую над ручьем. Он стоял, изучая поверхность воды, пока не услышал всплески слева от себя. Двигаясь тихо и неторопливо, подошел к следующему большому камню вниз по течению, потом к тому, что лежал за ним, и так продолжал идти, пока не нашел идеальное место: площадка на плоской скале, где удобно было стоять и хватало места, чтобы свободно забрасывать. Левее, у противоположного берега речушки, он увидел спокойную заводь с коричневатой водой, куда течение сносило красные листья и желтые сосновые иголки. Ланс забросил мушку вверх по течению и ждал, пока она не вернется в тихую заводь у дальнего берега. Он забрасывал несколько раз, потом вынул из тульи шляпы и привязал другую мушку, из лосиного меха. Разгоряченный от хождения по камням и скалам и забрасывания, он жадно глотнул воды из бутылочки, лежавшей в одном из карманов жилетки. Иволга перенесла свою тонкую трель на другой берег и исчезла в чаще леса. Ланс услышал еще один всплеск.
Он забросил вверх по течению и ждал, наблюдая за тем, как его мушку подхватила стремнина. Когда мушка достигла середины заводи, он услышал всплеск, и мушка ушла под воду.
– Ну вот, моя радость! Теперь ты здесь, – шептал он, наматывая свободную леску на катушку. Он почувствовал несколько рывков.
– Ты моя красавица, моя сладкая. Моя радуга-дуга. И ты любишь эту наживку. А я люблю тебя…
Ланс дал рыбине побороться и устать. Он медленно подвел форель к низкому краю скалы и подхватил ее сачком, а потом снял с крючка эту свою первую за день добычу. В его руках мокрая форель искрилась и трепетала, как стихи, которые Ланс уже никогда не напишет.
2007–2015
Авторизованный перевод с английского Давида Шраера-Петрова и Эмилии Шраер
Прошлым летом в Биаррице…
«No doctors, no doctors,» he moaned. «To the devil with doctors! We must get him out of there quick. Otherwise, we’ll be responsible…. Responsible!»
Vladimir Nabokov
– Только без врачей, без врачей, – простонал он. – К дьяволу всех врачей. Мы должны его немедленно оттуда забрать. Иначе мы будем в ответе… В ответе!
Владимир Набоков
То ли от слепящего рассеянного света, падавшего сквозь нестиранные облака, то ли оттого, что как-то особенно неистово вскрикивали черные белки в аллеях Блэкмурского парка, Феликс Соколович вдруг почувствовал тревогу, горькую, как сердцевина абрикосовой косточки. К тому же, как Соколович ни старался, он не мог припомнить ни одного из упоминаемых его старой тетушкой имен и названий улиц из прежней, довоенной, жизни. А тетушка от недоумения только теребила муаровую шляпку. Было воскресенье, начала марта 1990 года, и Соколович с тетушкой совершали полуденную прогулку. Прогулка эта, в сущности, была одной из немногих привычек, которые уцелели из парижского детства и отрочества Соколовича, прерванных войной и бегством в Америку.
Было уже почти тепло, и гуляющие по парку надели короткие весенние куртки. Дети в комбинезончиках носились по мокрым аллеям, пытаясь ухватиться за черно-серебристые хвосты обезумевших от весны белок. В пейзаже старинного парка Соколович и его тетушка выделялись, как диковинные предметы, вроде чугунных скособоченных ворот или скамейки у пруда, где президент некогда объяснялся в любви своей будущей жене.
На Соколовиче был старомодный синий плащ без пояса; воротник лежал на плечах, как мертвая птица. Плащ был застегнут на три нижние пуговицы. Под плащом были надеты твидовый пиджак синевато-серых тонов, черные, чуть мешковатые брюки и белая сорочка, стянутая на шее бабочкой, своей расцветкой скорее напоминающей шмеля. Туфли были черные и тупоносые. Соколович ступал тяжело и опирался правой рукой на трость с массивной резной рукоятью. У него были громадные жилистые руки цвета подсохшей глины, библейское лицо с большим горбатым носом, высоким лбом, черепашьими губами, ироничными ноздрями и заостренным надменным подбородком.
В Париже, до войны, тетушка Соколовича, сестра его матери, тогда еще молодая и незамужняя, водила племянника по воскресеньям в Люксембургский сад, оставляя его родителей одних в квартире на рю де Марроньер – наслаждаться друг другом в залитой солнцем спальне. Теперь родителей Соколовича уже давно не было в живых. Тетушка не вышла замуж: ее жених задержался во Франции после их отплытия из Нормандии в 1939-м, надеясь свернуть типографское дело и последовать за Соколовичами в Нью-Йорк. Три года спустя он умер от истощения в транзитном лагере. Сейчас, уже много лет подряд, Соколович по воскресеньям привозил тетушку из Манхэттена к себе в Блэкмур. Тетушка тридцать лет прослужила в библиотеке Колумбийского университета и теперь доживала свой век в «рент-контрольной» квартире на верхнем Вест-Сайде. Они с Соколовичем вместе гуляли в парке, обыкновенно предаваясь воспоминаниям о его отце и матери, о плавании из Гавра в Новый Свет, о парижских театрах и набережных Сены. Тетушкина сенильность, усиливавшаяся, словно голод в засушливый год, уже давно тяготила Соколовича, хотя при мысли о том, что прогулки придется прекратить, у него краснели лоб и переносица.
Вот и сейчас Соколович поправил тяжелые золотые очки и, взглянув на часы, предложил тетушке повернуть в сторону дома, ссылаясь на жену и готовый обед. По воскресеньям Соколович с женой и тетушкой обедали рано, около двух – по-европейски.
– Так что же, Феликсик, ты на прошлой неделе рассказывал, что на твой семинар по античной прозе записалось мало народу, – говорила тетушка на обратном пути. – Как это так, неужели этим молодым людям не любопытно наследие европейской цивилизации?!