— А Киев?
Она медленно прошлась по комнате, остановилась у кресла, коснулась рукой изогнутой спинки.
— Когда мы ехали сюда, я думала, что возвращаюсь в провинцию, с которой когда-то начинали мои родители. Однако провинция удивила меня.
— Чем именно?
— Смелостью. Женщину-балетмейстера вряд ли восприняли бы в любом другом городе Европы. А здесь я ставлю собственную хореографию. Это удивительный город. Сочетает в себе простоту и какую-то глубинную магию. Почему Экстер постоянно возвращается сюда? Я спрашивала — она точно не знает. Говорит — здесь легко дышится.
На чердаке одиннадцатиэтажного дома Гинзбурга дышалось тяжело — тревога повисла в воздухе. Олег Щербак печально посмотрел на Миру и сказал:
— В тот вечер я знал, что Вера будет выступать в Интимном театре. Мы не договаривались о встрече в Шато де Флер — я солгал. Но я был тогда в парке, разговаривал с продавцом билетов, говорил, что признаюсь в любви девушке у розария сегодня в восемь вечера. Просил его пожелать мне удачи, даже дал несколько монет, чтобы он поднял за нас рюмку. Он смеялся, что-то говорил. Я перелез через забор шагах в десяти от входа и вернулся на Крещатик — нужно было успеть увидеть Веру до выступления.
Мне повезло — Вера узнала меня в гриме. Я специально несколько раз гримировался перед тем, как она приходила ко мне позировать. Говорил, что мечтаю сыграть в театре, вживаюсь в роль. Она смеялась, но хвалила грим, говорила, что я довольно умело перевоплощаюсь. Когда я в тот вечер заглянул в ее гримерную, она выбежала ко мне и рассмеялась. Я боялся, что она назовет меня по имени и вторая девушка услышит. Потому попросил Веру срочно пройти со мной — сказал, что дело чрезвычайной важности, но я боюсь задержать ее перед выступлением.
— И она согласилась? — прошептала Мира.
Щербак не ответил на ее вопрос и продолжил:
— Я ведь делал это уже в третий раз. Я знаю это состояние. Сначала я волнуюсь, так сильно, что не могу завтракать утром — вилка выпадает из рук. В первый раз было еще хуже — я не спал целую ночью. Но Вера была третьей. Я знал, если я сделаю все правильно, то все получится. Наталья согласилась пойти со мной без вопросов. Мы пили вино, потом шли по улице и она о чем-то рассказывала. Шла добровольно, и тогда я понял — то, что я делаю — это мой путь. И это нужно городу.
— А Марьяна? — глухо спросил Менчиц.
— С Марьяной оказалось сложнее. Возможно, я избрал не ту девушку, — он посмотрел сквозь Тараса Адамовича, опустил голову.
— Зачем? — спросила Мира. — Зачем это все?
— Я… не уверен, что вы поймете, — он извинительно улыбнулся, — но я попробую объяснить. Не убедить вас, — он резко качнул головой, — и не оправдать себя. Объяснить необходимость борьбы с тем, на пороге чего мы стоим.
Художник говорил, а они стояли и слушали, не переглядываясь и не переговариваясь. Каждый пытался услышать хоть что-то, напоминающее подсказку.
Впервые он увидел ломаные движения новой хореографии Брониславы Нижинской в балете «Конек-Горбунок». Это был старый балет, поставленный еще Сен-Леоном на музыку Пуни. Позднее его возобновил на сцене Петипа. Нижинская была влюблена в этот балет, потому что когда-то танцевала в нем русалку на острове Царь-девицы. Вацлав Нижинский танцевал партию Ивана, который не сходил со сцены в течение всех пяти актов, и должен был не только танцевать, но и демонстрировать неисчерпаемое разнообразие мимики. В Киеве Нижинская танцевала Царь-девицу, но несколько раз отдавала роль лучшим балеринам. Сначала в роли Царь-девицы он увидел Наталью.
— Я заметил прозрачную дымку ее хореографии. Кажется, я чувствовал ее на ощупь. Это был не тот балет, который я знал. Думаю, это был не балет. В балете акцент — на позе, принимаемой балериной. В балете Нижинской акцентов нет. Это сложно почувствовать, когда смотришь классическое представление, но в небольших экспериментальных этюдах — я видел это. Я задыхался, когда это видел. Такие этюды танцевали ее лучшие балерины.
Его лицо выражало боль, он стоял у окна, покачиваясь. Казалось, он говорил с самим собой. Что-то объяснял, о чем-то спорил. Тарас Адамович внимательно следил за художником.
— Ломаные движения, — продолжил Щербак, — неуклюжие взмахи руками. Акробатика, а не балет — вот что она создавала. Невесомых, воздушных лебедей она запирала в рамках странных поз. Вера…
Он поднял взгляд на Миру, снова опустил глаза, и сказал:
— Вера как-то сказала мне: Нижинская считает, что само движение должно стать актом искусства. Но в том, что они танцевали, я не видел искусства.
— Но при чем здесь балерины? — спросил Менчиц. — Если вам не нравилась хореография, почему вы не высказали свое недовольство Брониславе Нижинской?
— Вы не понимаете, — улыбнулся он, — все дело именно в балеринах. Это они возносят до уровня искусства ее хореографию. Лучшие балерины превращают дикое экспериментаторство в балет. Он может не нравиться, вызывать непонятные эмоции, но нередко не слишком чувствительная к нюансам толпа этому аплодирует. Благодаря их таланту Нижинская показывает вакханок — и они поражают. Мастерство балерин может обмануть людей — и не раз обманывало. Я хотел показать… Я просто хотел… показать. В их поисках нет искусства. Они ищут бездну. Они уже почти нырнули в нее. Это не искусство — мрак. Я спасал… Я спаситель…
Олега Щербака арестовали в доме Гинзбурга и оставили под стражей в помещении сыскной части для проведения допросов. Титулярный советник Репойто-Дубяго устало посмотрел на бывшего коллегу. Тарас Адамович только что закончил свой рассказ, ожидал ответа.
— Спаситель? — переспросил начальник сыскной части, когда услышал последнюю реплику бывшего следователя Галушко.
Тарас Адамович только устало пожал плечами.
— Молчит?
— Напротив. Говорит многовато. Всем, кто готов слушать. Однако вовсе не то, что мы хотим от него услышать.
Художник говорил о балете и Нижинской, о своих картинах и купившем их Сергее Назимове, о сестре Веры Томашевич и своей бабушке. Молчал только о том, куда подевал девушек.
— Тарас Адамович, — пододвинул ему теплую чашку с чаем титулярный советник, — что не так?
— Все не так, Александр Семенович. Ты ведь и сам видишь.
— Вижу. Он не убийца. Даже в том возбужденном состоянии, в котором сейчас находится. Он не мог убить.
— Но сознался, что одна из девушек мертва.
— Ты понимаешь, что это значит? — спросил Репойто-Дубяго.
Тарас Адамович кивнул.
— Что будем делать?
— Я поговорю с ним. Еще раз.
Обшарпанная комната с голыми стенами. Посредине стол и два стула. Арестованного привели жандармы, усадили на стул. Тарас Адамович вошел в комнату через минуту, аккуратно прикрыв за собой дверь. Сел напротив давнего знакомого, скользнул взглядом по измятому пиджаку, заметил не слишком аккуратные пряди волос, несвежую рубашку. Удивительно, но даже в таком виде Щербак сохранил шарм и элегантность. Утонченность Париса таилась в длинных пальцах, в глубине глаз, в выверенных жестах, когда он откидывал волосы со лба или клал руку на стол.