— Да оставьте вы в покое этот малахит! — вполне предсказуемо раздражаясь, воскликнул Краснопольский. — Ведь все это невозможно воспринимать всерьез!
— Что нельзя воспринимать всерьез? — сказал Глеб. — Исчезновения людей — это, по-вашему, шутки?
— В тайге люди исчезали всегда, — упрямился Петр Владимирович, — и будут, наверное, исчезать еще очень долго — до тех пор, пока ее окончательно не сведут под корень для нужд бумажной и мебельной промышленности. Ну и что?
— Действительно — ну и что? Я только хочу обратить ваше внимание на то обстоятельство, что из интересующего нас с вами района за сто с лишним лет не вернулась ни одна из посланных туда экспедиций. Вы вдумайтесь: ни одна! Вы что, хотите пополнить эту статистику?
— Как так — ни одна? Я думал, это просто выборка случаев исчезновения, куда благополучно завершившиеся экспедиции просто не вошли.
— Ничего подобного, — возразил Глеб. — Это хроника освоения тех мест без каких бы то ни было купюр.
— Действительно, выглядит странно, — задумчиво пробормотал Краснопольский, вытаскивая из пачки новую сигарету. — Но это все равно ни о чем не говорит! — воскликнул он, найдя новый аргумент. — Ведь с момента последнего исчезновения прошло больше тридцати лет!
— А между первым и последним — семьдесят пять, — хладнокровно напомнил Сиверов. — Ну и что? Каким бы ни был фактор, приводящий к гибели экспедиций, он остается неизменным на протяжении десятилетий, даже веков. С чего вы взяли, что он больше не действует?
— А с чего вы взяли, что действует?
Глеб вздохнул.
— Интересный вы человек, — сказал он. — Скажите, вы всегда приставляете дуло к виску и спускаете курок, когда хотите проверить, заряжено ли ружье? Нельзя же быть таким, извините, тупым! Вы что, хотите из одного упрямства погубить людей?
— Ничего я не хочу, — устало произнес Краснопольский, пряча обратно в пачку сигарету, которую раздумал курить. — Ни людей губить, ни верить в байки про оборотней и снежного человека. А вы хотите, чтобы я поверил?
— Да, — сказал Глеб. — Но не в снежного человека. Поверьте, пожалуйста, что, если вы попытаетесь двинуться к верховьям Волчанки без меня или вопреки моему прямому заявлению о том, что это опасно, я вас остановлю — если понадобится, силой.
— Это как же? — насмешливо растягивая слова и меряя Глеба с головы до ног оценивающим взглядом, поинтересовался начальник экспедиции.
— Прострелю вам ногу, — спокойно ответил Слепой. — А еще лучше — ягодицу. Это будет безопасно для жизни, но зато очень больно, стыдно и неудобно. Вы даже сидеть не сможете, и спать придется на животе. Конечно, в этом случае не будет никакого малахита, но зато и смертей тоже не будет.
— Прекрасно! — обдумав это заявление, с горечью сказал Краснопольский. — Был начальник хоть и хреновой, но все-таки экспедиции, а стал — никто. Заложник в руках чокнутого маньяка.
— Чокнутый или не чокнутый, а стреляет этот маньяк прилично, — заверил его Глеб, которому это пустое препирательство уже успело порядком надоесть.
* * *
Сразу после полудня, подгадав к обеденному перерыву, в заводской офис Макара Степановича Ежова с подобающей случаю скромной помпой прибыл глава местной администрации.
Хотя Макар Степанович и не ждал этого визита, полной неожиданностью или чрезвычайным происшествием он для него не явился. Волчанка — поселок небольшой, все друг у друга как на ладони, и мэр тут, хоть и пользовался должным уважением и даже почетом, был к людям все-таки намного ближе, чем какой-нибудь президент или, не к ночи будь помянут, губернатор. Макару Ежову он и вовсе приходился родственником (как, к слову, и многим другим людям, занимавшим в поселке ключевые административные посты), Волчанкой они правили, можно сказать, вдвоем, рука об руку, и, несмотря на наметившееся между ними в последнее время противостояние, отношения им приходилось поддерживать прежние, то есть родственные. Оба понимали, что худой мир лучше доброй ссоры, и, продолжая потихонечку гнуть каждый свою линию, не забывали время от времени наведываться друг к другу в гости — посидеть по-родственному, пропустить по паре рюмок и поговорить о всякой всячине, в том числе, конечно же, и о делах.
Вот и сегодня Субботин вдруг, без всякой видимой причины решил провести обеденный перерыв не дома, десятками поглощая со стола свои любимые пельмени с уксусом под несмолкающую воркотню вечно чем-то или кем-то недовольной супруги, а в кабинете у Ежова. Бывало, случалось и наоборот — Макар приезжал в администрацию, и там, запершись в кабинете мэра, они пили водочку под румяные и душистые пирожки секретарши Алевтины Матвеевны, — но такое происходило нечасто. Субботину, как ни крути, приходилось беречь свой авторитет, да и кабинет у него был, увы, не чета тому, что отгрохал себе, наладив производство, Ежов. Этот, отдав родственнику долги и как следует раскрутившись, денег не считал и не радовался, как ребенок, дешевому офисному креслу, купленному взамен старого, чуть не развалившегося прямо на боевом посту. В офисе у него чего только не было, и Николай Гаврилович, честно говоря, приходил сюда, как на экскурсии, поглазеть, хотя, конечно, тщательно это скрывал. Денег у него было как-нибудь не меньше, чем у Макара Ежова, а пожалуй, и побольше, но, в отличие от родственника, волчанский мэр по уже укоренившейся привычке держался в образе простачка без лишней копейки за душой. Да и удовлетворительно объяснить происхождение своих капиталов той же налоговой инспекции он, не в пример Макару, конечно же, не мог. Против налоговой эта маскировка помогала отлично, а вот Ежов его уже давно раскусил, только, кажется, до сих пор не мог понять, что к чему.
Макар Степанович встретил мэра на крыльце заводоуправления, пронаблюдал, стоя на верхней ступеньке, за тем, как родственник грузно выбирается из облепленной грязью черной «Волги», а потом, когда этот процесс благополучно завершился, спустился вниз и пожал гостю руку.
Они были очень разные и в то же время чем-то похожи: оба большие, высокие, широкие в кости и оттого кажущиеся грузноватыми. Только Субботин был старше, шире лицом, волосы имел седые и носил на верхней губе аккуратно подстриженные усики, а Ежов рано облысел, был гладко выбрит, и в чертах его холеного, приветливого лица угадывалось что-то лисье.
Рукопожатие, как всегда, было по-мужски крепким (какой-нибудь городской очкарик, удостоившись такого рукопожатия, еще долго застегивал бы ширинку левой рукой), а после непременных, ставших уже ритуалом похлопываний по плечам, заглядываний в лицо и вопросов типа «Ну, как сам-то?» родственники рука об руку поднялись на второй этаж, где размещался кабинет Ежова.
Войдя, Николай Гаврилович сразу же направился к просторной нише у занавешенного вертикальными жалюзи окна, где стоял низкий столик с двумя очень удобными мягкими кожаными креслами, и без приглашения опустился в то, из которого был лучше виден кабинет. Здесь он закурил, привычно отмахнулся от Ежова, который, как всегда, попенял ему за то, что травится отечественной дрянью, и принялся, опять же как обычно, исподтишка разглядывать обстановку — гладкие кремовые стены с какими-то непонятными картинками, сверкающий, как стекло, пол, диковинную, непонятно из чего изготовленную мебель и прочие причуды человека, которому деньги девать некуда. Над столом, в тоненькой, почти незаметной, покрашенной под обыкновенное железо (а может, и впрямь железной?) рамке висела картина, изображавшая не президента, не губернатора и даже не суровый местный пейзаж, а, представьте, голую бабу. Баба лежала на боку, лицом к Николаю Гавриловичу, выставив напоказ все свои прелести, и было решительно непонятно, что сие должно означать — уж не то ли, что письменный стол Макара Ежова, помимо работы, предназначен и для иных, более интересных дел? Оно-то, конечно, на таком столе этими самыми делами могло бы единовременно заниматься человек пять — это если считать без баб, а с ними, значит, все десять получится. Да только разве ж можно такие вещи афишировать? Это ж кабинет начальника, а не бордель!