– Дети?
– Не склалось. У тебя?
– Дочка.
Есеня подавляет возникшее желание показать фотки, потом думает – какого черта? Показывает телефон. Надя смотрит с жадностью и завистью.
– С мужем сейчас? С родителями?
– С мужем.
– Не боишься оставлять? Маленькая такая…
Есеня медлит, от необходимости ответить ее избавляет стук в окно – нервный, резкий. Есеня дергается, Надя тоже напрягается, но когда с той стороны к стеклу прислоняется лицо ночного гостя, она заметно расслабляется и выражением лица дает понять Есене – все нормально. Надя встает, идет к окну, открывает.
– Ты че поздно, гостей пугаешь…
Он протягивает ей сверток.
– Спасибо. Все. Пока. Иди. Иди…
Кивнув ей, он уходит. Надя, поежившись, закрывает окно и возвращается к столу со свертком.
– Это кто?
Надя берет нож, разрезает бечевку на бумажном свертке.
– Гена, ухажер мой. Третий год женихается.
– А чего ты кричишь на него?
– Я не кричу. Говорю громко. Глухонемой.
Есеня напрягается и вмиг трезвеет, видя кровь, натекающую на белую скатерть из свертка. Надя срезает последнюю бечевку и раскрывает сверток. В нем – куски мяса.
Гена что-то мычит.
– Вырезка. Парная. Гена у фермеров достает. Жаних!..
– А ты с ним…
Надя промывает мясо, начинает его разделывать.
– Не, ты что, ты ж его видела… Сердце у него золотое, конечно, но я ж не мать Тереза. Уж больно страшен.
– А что ты ему не скажешь…
– Да как-то, знаешь… Жалко его. Мне вообще всех жалко, его особенно. Он не грубит, ничего. Мне кажется, он все понимает. Не пара мы. Но просто… не знаю. Я ему надежду даю. Я ведь Надежда. Давай лук режь, сейчас пожарим и перекусим на ночь, чтоб страдать потом…
– Я не буду…
– Так, подруга. Это куда годится? Без вещей приехала, без косметики, есть не хочешь. Кто довел? Из-за кого переживаешь? Из-за мужа или…
– Или…
Ее «или» – Меглин – лежит на койке тюремного лазарета. За его спиной заключенный-санитар возит тряпкой по полу. Это Андриевич. На одном глазу – широкая повязка, во втором – бельмо. Он двигается, используя зрение как вспомогательный инструмент. Его орудие – память. Он привык жить в почти полной темноте. Промыл клетку пространства перед собой. Переставил ведро. Промыл следующую. Дошел до койки Меглина.
– Новенький?
Меглин всматривается в него, судорога воспоминания пробегает по лицу, но не отзывается ничем в памяти.
– Эй… Ты живой?
– Пока. Но ненадолго, чую.
Андриевич смеется.
– С чувством юмора. Это хорошо. Здесь без него никак. Хочешь анекдот? Про слепого?
– Давай.
– На пляже слепому говорят: эй, прекратите надувать резиновую женщину, тут же дети! А слепой – женщину? Так я всю зиму резиновый матрас, что ли, трахал? Че не смеешься?
– Не люблю анекдоты. Не понимаю.
– Просто смешные не попадались.
Андриевич, рассказывая анекдот, продолжает уборку. Подойдя к тумбочке за Меглиным, роется в своем кармане и достает заточку.
– Тебя как звать? Нельзя же просто – слепой.
– А чего нельзя, это правда. Меня если по-другому назвать, прозрею, что ли? Может, и беды все от этого. Что по правде друг друга не зовем. Добряк там. Зануда. Дура. Убийца. Это только здесь. В аду. Мы знаем, кто есть кто. Вот ты – кто?
– Не помню.
– Так удобно. А я Гена. Андриевич.
В коридоре шаги. Входит начальник тюрьмы. Андриевич быстро прячет заточку, продолжает мыть пол.
– Что случилось, Меглин?
– Упал.
Начальник скептически смотрит на его раны.
– И откуда ты… упал?
– Поскользнулся. В камере.
Начальник тюрьмы кивает.
– Ну раз тебе это подходит, то и меня устраивает. Ну, давай здесь аккуратней. Полы скользкие.
Меглин просыпается от того, что кто-то сидит у его кровати. Темный силуэт. Меглин садится, озирается в поисках, чем бы защититься.
– Баба идет по улице. Видит, нищий сидит, слепой. И журнал читает. Ну, она ему: как не стыдно врать. Говорите, слепой. А сами читаете.
– А он?
– А я не читаю. Картинки смотрю. Ну?
– Нет. Извини.
– Ничего. Я тебя пробью когда-нибудь. Ты меня правда не помнишь?
– Голос. Немного.
Андриевич поднимает руку с заточкой и показывает ей на свои глаза.
– Это твоя подруга мне. Автограф оставила.
Меглин усмехается:
– А почему ты здесь? А не в госпитале?
– Здоров потому что. Не скажешь по мне? Один глаз спасли. Хрусталик удалили, но на минус восемь вижу.
– И как оно?
– Сам как думаешь? Как будто пьяный в киселе плывешь. Но что надо – вижу, будь спокоен.
– Убьешь меня?
– Да я хотел. Но смысл, если ты не помнишь? Не то. Я же думал, как месть.
– Ну, извини. Но ты не расстраивайся, меня другие убьют.
– Не, не… Я же тебя рассмешить хочу. Бывай, Меглин.
– Бывай, слепой.
Между Надей и Есеней – сковорода с мясом.
– А я говорю – ешь.
Есеня качает головой – не буду. Надя накалывает на вилку кусок мяса и решительно протягивает ей – от движения руки поднимается рукав, и Есеня видит на ее запястье старый шрам от глубокой раны.
– Из-за немца?
– Молодая была. Дура. Щас немолодая, но тоже дура, хоть что-то не меняется. Я из-за него жить не то что не хотела – не могла. А он кайфовал. От того, что я была слабой. Так что соберись, подруга. Хочешь победить – ешь.
– А давай.
Есеня цепляет на вилку кусок мяса и ест.
На потолке загорается лампа дневного света, выхватывая из темноты белый кафель и нержавейку. Большая кухня. Гена подходит к холодильной комнате. Открывает. Внутри – подвешен за ребро на крюке голый человек. Геннадий снимает его с крюка. Кладет на разделочный стол. Рядом, на блестящем подносе из нержавейки, лежат инструменты мясника для разделки туш. Человек еще жив. Но заморожен до такой степени, что говорить не может и не очень соображает, что происходит. Его щеки, губы, ресницы подернуты инеем. Он дрожит. Пытается что-то сказать.
– P-p-please… Please…
Геннадий не слушает его. Уходит. Жертва пытается продолжить говорить, но с ее губ срывается только еле слышный шепот: