Он раздраженно буркал что-то невразумительное.
Однажды не выдержал, заорал:
– «Какие дела», «что нового»? Тебе-то, Валентина, какое дело? Да что ты вообще понимаешь в моих делах?
Часто моргая, мать давилась слезами.
– Ну я же волнуюсь, – пролепетала она. – За тебя, Володечка, волнуюсь. Не дай бог ведь.
Он заорал еще громче. Саша помнила, как испугалась:
– За себя волнуйся! «Не дай бог»! Ты накликаешь, ворона безмозглая! Господи, ну какая же ты, Валя, дура! – Застонав, отец отшвырнул ложку, закрыл лицо руками и через минуту стал одеваться.
– Уходишь? – закудахтала мать. – Володечка, ты обиделся?
Как же он посмотрел на нее! Сколько же было в этом взгляде презрения, жалости, брезгливости!
Есть расхотелось. Саша аккуратно положила ложку и отставила тарелку. Вышла вслед за отцом в коридор. Пыхтя, он шнуровал ботинки.
Схватив с вешалки куртку, Саша коротко бросила:
– Я с тобой!
Отец ничего не ответил.
На улице, выкурив две сигареты подряд и успокоившись, внимательно посмотрел на дочь.
– Ну что? В кино, Сашка? И по мороженому?
Саша кивнула.
Этот день она запомнила навсегда – день счастья. Они были вдвоем, она и отец. Погода стояла шикарная – теплый московский сентябрь, желто-малиновый, оранжево-бордовый, со слабым запахом подпревших листьев и еще теплой земли, с запахом отступавшего бабьего лета.
После кино – а это была очередная прекрасная сказка о красавице Анжелике – они отправились в кафе-мороженое.
Два пломбира с вишневым соусом, следом два шоколадных с ореховой крошкой, бутылка лимонада и чашка кофе для отца.
Саша с гордостью оглядывала посетителей – смотрите! У меня тоже есть папа!
Грустно вздыхая, отец смотрел на нее с сожалением, с жалостью, а еще с нежностью и с любовью. И своим маленьким двенадцатилетним сердечком Саша вдруг поняла, словно прочитала его мысли: «Жаль. Ах, как жаль, что эта хорошая, неглупая и так похожая на меня девочка родилась не от любимой жены, а от случайной, глуповатой и бестолковой женщины, о которой я бы забыл на следующий день, забыл и не вспомнил, если бы не эта девочка, моя дочка. Если бы ее родила Зоя, и мы жили бы в одной квартире, и каждый день встречались по утрам, и ужинали по вечерам, и она бы встречала меня с работы. Они бы встречали, мои женщины, жена и дочь. И я бы проверял у нее уроки, и мы бы вместе смотрели телевизор, и ездили покупать новые платья, и гостили бы у родни. А летом путешествовали на машине – все трое, я, жена, и она, наша общая дочь. И не было бы в моей жизни этой бестолковой и суетливой Валентины, и жалкой коммунальной комнатухи, и ее подгорелых котлет и пересоленного супа, и ее дурацкого смеха и быстрых, но коротких обид. И слез ее бы не было, которые так его раздражали. И вечных претензий. И ее душного и сладкого дыхания, ночного шепота, нелепых ласкательных слов, от которых бы рассмеяться, но почему-то не хочется.
И еще не было бы ворованных дней и ночей, густого подлого вранья и Зоиных глаз, больных от тоски и обиды. Не было бы предательства, подлости, ну и, конечно, вины. Моей вины и ее – от того, что не смогла. Должна была, обязана, а не смогла.
И не было бы этой изнуряющей, изматывающей, болезненной тоски по этой девочке, моей дочке, незаконнорожденной дочке, которую я люблю больше жизни».
Жену отец любил. Да, была привычка – все-таки столько лет вместе. Страсти давно не осталось, но было то, что важнее, – уважение. Зою он уважал. Восхищался ею, ее умом, сообразительностью, иронией, ловкостью, умением вести дом, одеваться, производить впечатление. Ему ни разу не было за нее стыдно – напротив, он ею гордился!
Он хорошо помнил, как впервые увидел Валентину – она только пришла в бухгалтерию. Ладненькая, крепенькая, как гриб-боровичок, на полноватых, но стройных ножках. Черные глаза, темные кудряшки, забавный курносый нос и – смех. Этот беззаботный, громкий смех его покорил.
Зоя почти никогда не смеялась – во всяком случае, в голос. Зоя насмешливо или надменно улыбалась. Его жена была женщиной обстоятельной, серьезной, задумчивой – прежде, чем скажет слово, сто раз подумает.
Зато та, вторая, лепила не глядя! Искренность, простота? Да нет, просто глупость.
Жена обо всем узнала, найдя в комоде детские вещи. Плохо он спрятал, поспешил, шпион из него еще тот.
Покормив его ужином – все, как всегда, красиво и вкусно, а по-другому у нее не бывает, – села напротив, предъявив аккуратно сложенную горку детской одежды:
– Не хочешь объяснить, что это?
Он растерялся. Поперхнулся. Застыл с ложкой в руке. Испуганно моргая, откашлялся. И глупо выдавил:
– Вещи.
Жена усмехнулась:
– Да что ты? В жизни бы не догадалась! Неужели?
Опустив глаза, он молчал. Нет, можно было что-то придумать, соврать. Например, подарок для новосибирской родни – у двоюродного брата родилась дочь, ты что, забыла? – или купил кому-то из сотрудников.
Но врать он не стал – смешно. Подарки для родни или сослуживцев в комоде не прячут.
– Вещи, – повторил он, не узнавая своего голоса, – вещи для… моей дочки. – И добавил: – Прости.
Зоя молчала. Он поднял глаза, заставив себя на нее посмотреть.
Она застыла. Застыла, закаменела, заледенела.
– Прости, – повторил он, – так получилось.
Жена ничего не ответила, поднялась:
– Все, ты поел? Могу убирать со стола?
– Да, конечно, большое спасибо!
– Ну и тебе большое спасибо, – ответила она и принялась собирать со стола.
Он ничего не ответил – а что тут ответишь?
Зоя молчала две недели – молча накрывала на стол, молча убирала посуду. Ни одного вопроса, ни одного! Первым не выдержал он. Бухнувшись на колени, завыл. И снова «прости» и «так получилось», и «ты же знаешь, как я мечтал о ребенке», и «да, я последняя сволочь и прощения мне нет». Что-то еще, пустое, донельзя банальное, унизительное для него и для нее.
Он целовал ей руки, зарывался лицом в колени, теребил край халата и снова плакал, каялся, молил о прощении. Но Зоя молчала.
Потом как очнулась. Стряхнув его руки, отмахнулась, как от назойливой мухи, поморщилась:
– Все, хватит! Хватит! Я тебя умоляю, давай закончим, это невыносимо! Да встань ты, бога ради! – И, резко поднявшись, направилась к двери. Обернулась. – Прошу тебя об одном – не трогай меня больше, ладно? Я… сама… если смогу… Если получится.
Как он боялся, что она его не простит! Вот тогда-то и понял, как боится ее потерять. Понял, как любит, как ценит, как дорожит ею. А позже оценил ее благородство – его дочь она приняла. Не полюбила, нет, он это чувствовал. Да и кто надеялся? Но приняла, разрешила бывать у них дома. И это было самое главное.