И все белое потекло к нему: все, что было у вагонов, и далеко от вагонов, и внутри вагонов, – сначала медленно, затем быстрее, приближаясь и оглушая:
– Де-е-е-е-е-ев! А-а-а-а-а-а!
И Деев бежал, пока текущий навстречу и ликующий белый поток не врезался в него десятком лиц, и еще десятком, и еще, облепил – руками, ногами, телами, рубахами – и завихрился вокруг, бурля и ширясь и с каждой секундой ревя громче:
– Де-е-е-е-е-ев!
Оглушенный, он тонул в этом водовороте, а со всех сторон говорило, смеялось, шевелилось и звало:
– Де-е-е-е-е-ев!
Мелькали по краю темные фигуры – сестры. Не лезли в поток – потому как перейти его вброд не получится, а надо ждать, пока схлынет, – и кричали ему что-то, и зажимали рты ладонями. Что ли, плакали? Одна фигура покрупнее – дед.
– Де-е-е-е-е-ев!
Гладил и обнимал – руки, лица, плечи, выбритые макушки, какое же все маленькое! – и прижимал к себе, и отпускал, и гладил новые, долго – пока они не отпустили его. Поток поредел и начал растекаться, еще горланя его имя, свистя, хохоча, скача и размахивая руками. И лишь тогда прорвались к нему сестры.
– Славный вы наш, дорогой, хороший человек! – приникли со всех сторон мокрыми щеками, лбами, тощими ключицами – к его к плечам, груди, спине. – Господи! Живой, целый! – плакали, не скрывая слез и размазывая слезы по его бушлату. – Мы ждали, мы знали! Сынок, товарищ, сыночка!
Деев гладил и обнимал опять – руки, лица, макушки – теперь уже не маленькие, а взрослые, наполовину седые.
Обнимал Фатиму.
Обнимал деда. Вернее, это дед его обнял – сжал по-медвежьи, притиснул к себе и держал, полминуты или даже целую. Деев стоял бы так до завтра – но начал задыхаться и высвободился.
– Там Загрейка, – сообщил фельдшеру.
Подвел к арбе, что уже успела достичь эшелона. Конвойные дожидались около.
– Кто его так? – Буг оглядывал распростертое на тележке искалеченное тельце и белел ноздрями. – Басурмане?
– Не знаю, – честно признался Деев.
– Вот звери. – Буг поднял мальчика и понес в лазарет.
* * *
С Белой не обнимались – жали руки. Молча, крепко. Еще смотрели друг на друга пристально. Иных вольностей себе не позволяли – ни поцелуя беглого, ни даже улыбки, – хотя находились в купе одни. По-настоящему одни: Загрейка не таился привычно под диваном, а лежал на лазаретной койке.
Комиссар сразу принялась докладывать начальнику эшелона, что случилось за время его отсутствия, – но докладывала странно: предельно кратко и опуская подробности, словно выдавала скупую стенограмму. Словно Деев и сам уже все знал.
– Дети и взрослые сыты. Как вы успели заметить, вполне бодры. Кормим дважды в день, рисом. Крупу доставили басмачи, пять мешков, и еще телегу винограда. Также доставили воду, питьевую и для паровоза.
Белая строчила словами, как телеграфная машина. Деев едва успевал укладывать факты в голове.
– Рельсы переложены. Эшелон развернут лицом к Арыси.
Когда успели? Еще вчера вечером стоял Деев перед Буре-беком, умоляя о помощи, а нынче уже – сделано? Задать вопрос не успел: комиссар спешила завершить отчет.
– Все умершие похоронены. Лежачих стало больше, но об этом лучше доложит фельдшер. Эпидемий в поезде не случилось, лазарет работает штатно. Также не случилось побегов и прочих чрезвычайных происшествий. Итоговая численность детей на сегодняшнее утро – пятьсот человек, ровным счетом. Если с младенцем, то пятьсот один. Из них триста девяносто восемь – наши, списочные. Остальные – подсаженные. Эшелон к отправке готов.
Все, закончила стрекотать.
Деев сидел на своем диване, водрузив локти на стол и уткнув лоб в ладони. Из последних сил напрягал мутную от усталости голову, но никак не мог сложить услышанное в ясную картину.
– Когда появились басмачи? – спросил наконец.
– В тот же день, когда вы за подмогой в пустыню убежали, – недоуменно дернула плечом Белая. – Сперва привезли воду и пищу. Затем стали перекладывать пути. Дело долго не шло, никак не могли согнуть рельсы для петли. Через пару дней притащили откуда-то уже гнутые – и смогли. А еще через пару дней привезли вас.
Вот оно как.
Пока Деев колобродил по пескам, Буре-бек поил и кормил его детей – рисом и даже чудо-ягодой. Люди Буре-бека несколько дней копали песок и укладывали шпалы, чтобы “гирлянда” могла вернуться на маршрут. Затем разбили в бою красных и отрезали им головы. А после привезли к эшелону Деева – без единой царапины, на персональной арбе.
Именно так.
– Скажите, Деев, – Белая смотрела внимательно, будто собираясь задать давно мучивший вопрос, – как вам удалось убедить этих дикарей и все объяснить? Вы же не говорите по-киргизски. А они не говорят по-русски – ни единого слова.
– Это не я.
– Перестаньте шутить! – рассердилась Белая. – Не смешно.
И правда: как же догадался Буре-бек, чем именно помочь?
А как можно было не догадаться? Если стоит в пустыне паровоз, без воды и угля, уткнув морду в оборванные пути, – что же тут непонятного? И если в вагонах лежат по лавкам дети и от голода превращаются в лежачих – что же тут непонятного? Ясно все, и яснее не бывает. Без слов ясно.
А еще ясно, что ради детей Буре-бек и пощадил Деева – чтобы было кому везти их дальше. Дети были нынче для Деева – его сила и ценность, знание и богатство, его высокие покровители. В Туркестанской пустыне не Деев спас детей – дети спасли Деева.
– Вот что, – сказала Белая строго и окончательным тоном. – В Самарканде я буду ходатайствовать, чтобы ваш состав занимался эвакуацией без надзора Деткомиссии. Вы справитесь один, без комиссара.
– Товарищ начэшелона, – осторожно стукнули в купе. – Там басурмане топливо привезли.
Голос низкий и прокуренный – машиниста. А звучит испуганно, будто не привычные уже басмачи доставили саксаул, а отряд призраков.
Деев идет за машинистом к паровозу. (А глаза у машиниста и впрямь шальные, чуть из орбит не лезут.)
Тендер полон топлива – не до краев даже, а много больше: горой высятся какие-то серые шматы. Не саксаул, не уголь. Тряпки? Шинели.
Порубленные на куски, но вполне еще узнаваемые: воротники с красными нашивками, обрезки рукавов со звездами, красные же нагрудные клапаны, плечи, подолы, спинки. Красноармейские шинели, иссеченные в единое шерстяное месиво. Снаряжение батальона? Целого полка? Рубили саблями, наотмашь, уже сняв с убитых, – специально для эшелона, правильнее сказать, для Деева. И столько же буденовок, также растяпанных надвое и натрое.
– Делать-то что? – напоминает машинист.
Он стоит рядом, стащив с головы форменную фуражку.