На Деева уже никто не смотрит – похоже, представление окончено. Или та его часть, где шуту была отведена роль.
И тут из пустыни налетает внезапный шквал ветра, трется, густо замешанный с песком, о пролом в углу караван-сарая, наполняет пустые комнаты и воет в каждой – здание вздыхает на многие голоса. Дырявая мечеть свистит флейтой. Огни факелов и костры вытягиваются в тонкие языки, исходя дымом. Еще миг – и шквал стихает.
Деев вдруг понимает, что наступила ночь, – давно стемнело и давно происходящее видится в неровном свете пылающей нефти и пакли.
И теперь, в этот серьезный и темный час, наступает время для самой главной партии. Буре-бек поднимается на ноги и обозревает своих бойцов, суровым взглядом требуя внимания. Бойцы смирнеют и тянут к командиру шеи, кто-то успокаивающе оглаживает напуганных коней… Наконец, довольный наступившей тишиной, бек призывно вскрикивает.
Из-под черной арки позади дастархана появляются трое – уже знакомый юнец и еще двое, почти мальчишки. Каждый несет на плече большой поднос с высокими краями. На каждом подносе что-то высится. Арбуз? Человеческая голова.
Три головы в остроконечных войлочных шлемах со звездами выплывают из темноты и медленно приземляются на дастархан.
Выждав минуту и дав своей орде разглядеть принесенное, Буре-бек начинает говорить. Голос его негромок, но, отражаясь от стен, слышен хорошо и у дальних костров. Глаза по-прежнему холодны, но блестят в свете факелов – и кажутся страстны. Жесты скупы, но, повторенные черными тенями, кажутся размашисты. На пояснице повязан войлочный платок – видимо, от прострела. И эта немужественная деталь – полное равнодушие к чужому мнению – придает его фигуре больше значительности, чем все богатые халаты его сотрапезников.
Буре-бек говорит.
Деев смотрит на три мертвые головы, что стоят на подносах вровень с его головой, близко. А те глядят на него. Деев смотрит безотрывно и никак не умеет понять: это – как?
Нет, понять это – невозможно. И понять чужую речь, стрекочущую над головой, – невозможно. Понять этих людей – нельзя.
Закончив речь, бек утыкает в небо сухонький палец и вопрошает о чем-то призывно.
– Ы! – отвечают утвердительно бойцы – хором, как один.
И еще один вопрос.
– Ы!
И еще.
– Ы!
Затем тишина.
Медленно Деев переводит взгляд на то место, где стоял Буре-бек.
Того уже нет – ушел.
* * *
Убьют или нет? Деев думал об этом всю ночь, сидя на ступенях подвала.
Хотел бы бек – пристрелил бы вместе с собакой. Да и тратить на пленника еду-питье не стал бы. И старуху – служанку? кормилицу? мать? – гонять не стал бы. И охранника к двери приставлять.
Значит, нужен ему Деев для чего-то. А для чего? Заложник из него никудышный – не стоит Деева жизнь ни гроша. Вся его сила и ценность – револьвер и мандат – из кармана вытащены. Властью не облечен. Знаниями ценными не обладает. Покровителей не имеет. Ноль Деев, пустышка без веса.
Почему же вчера бек не дал сотоварищам поглумиться над ним? Сам кости в Деева швырял – соратникам своим не разрешил. Сам пса убил, головы на подносах приказал вынести – а про Деева словно позабыл? Значит, нужен беку Деев – хоть и не понимает он в здешних языках ни бельмеса, хоть и слабый после пустыни, еле ногами перебирает – а нужен очень. Так нужен, что кормит его старуха крепким бульоном с мясом и густой крупой.
Нет, не убьют.
Вчерашний пес, должно быть, тоже так думал, когда баранину духмяную жрал…
Утром пришли те самые, в лисьих шапках. Долго трындели и сердились, поводя ружьями, пока Деев не сообразил: требуют на выход, и вместе с мальчишкой. Нащупал в темноте мелкое тельце, горячее уже который день, и понес на улицу.
Да, это был Загрейка. Но не тот, почти родной уже Загрейка, кого Деев знал и укачивал по ночам, а уродливый слепок со знакомого тела: шея вздута и пошла багровыми пятнами; руки-ноги, наоборот, отощали так, что впору за лежачего принять. Но главное – лицо. Не лицо, а яйцо всмятку: нос, губы, брови – все пучится, оплывает лиловым тестом, а вместо глаз – шматы сохлой крови.
Кто тебя так, мальчик?
Потому и бьешься в лихорадке столько дней, что организм твой крошечный с увечьем справиться не может. И нужен тебе не темный подвал и не бабкин черный отвар, а фельдшер Буг, самый настоящий и самый лучший из всех докторов, с самым большим на свете сердцем.
Деев нес искалеченное дитя и чувствовал, как горячими волнами поднимается в нем гнев. И бессилие: ни узнать виновника, ни наказать – невозможно. Смотрел угрюмо на конвойных: уж не вы ли постарались? Не ваши сотоварищи? Те и сами косились настороженно, озадаченные видом ребенка, которого будто с поля боя принесли.
Посадили Деева на арбу, с мальчиком в руках. Оглянуться не успел – получил мешок на голову, да еще и веревку поверх мешка, чтобы ветром не сдуло.
Поехали.
И ехали, полдня или больше, – арба с двумя пленниками и двое же конных сопровождающих. Деев слушал скрип колес по земле и шорохи пустыни: песка по песку, песка по полыни, песка по камням. Держал на коленях Загрейку, что едва шевелился от слабости, и думал одно: только не умри.
Если везут нас, мальчик, – долго везут, на ходкой арбе да ходовитыми конями, – не убьют, наверное. Может, на другую кочевку везут, или в деревню, или в город, а даже если и в горы, да куда бы ни было, – ты только не умри…
Заслышав запахи костра и звуки далеких голосов, понял: прибыли. Голосов этих было много, очень много, – тонкие, звонкие. Дети?
Его – Деева – дети?
Позабыв о конвоирах с винтовками, он принялся на ощупь сдирать с головы мешковину. Никто не мешал ему, не кричал сердито. Накрученная вокруг шеи веревка норовила затянуться и едва не душила, но он рвал ее во все стороны, как завязший в паутине комар, еще рвал и еще, драл узлы ногтями и наконец отшвырнул. И мешок отшвырнул – по глазам резануло ярким светом, а звонкие голоса зазвучали громче.
Где? Что?
Посреди пустыни.
Далеко впереди темная полоса – поезд. Вокруг муравьиная стая – люди.
“Гирлянда”.
Не в силах больше сидеть на арбе, Деев спрыгнул и побежал. Оставляя позади Загрейку на повозке и конвоиров, едва ли быстрее самой повозки – побежал.
До “гирлянды” была еще добрая пара верст, но уже виднелась возле нее отчетливо белая россыпь – дети в рубашках. Деев перебирал ногами, едва отрывая башмаки от земли и не разгибая колен, – экономил силы. Силы все равно скоро кончились, но остановиться он уже не мог: тело само бежало вперед как заведенное.
Задыхался. Спотыкался. Но не падал. Бежал, бежал, пока впереди не раздалось истошное:
– Деев! Де-е-е-е-ев! А-а-а-а-а-а-а-а!