Я уставился на воду. Для создания столь целеустремленного вода позволяла себе изрядно отвлекаться и на баловство: набегала на берег, чтобы оголить его, отхлынув, брызгалась, пятилась назад, кренилась, била волной, крутилась воронками, вставала на дыбы, словно укушенный слепнем мул. Десять оттенков коричневого, один оттенок черного и неумолчный булькающий рык — звук, к которому мы настолько привыкли за последнее время, что я лишь сейчас обратил на него внимание.
За мои тринадцать зим в Оукэме я не мог припомнить, чтобы так лило, и никогда еще деревня не казалась такой съежившейся, отсыревшей, поблекшей и выдохшейся. Я вытянул руку, и мельчайшая морось осела на тыльной стороне ладони. Наглотавшись в безветрии влажного и спертого воздуха, моя грудь и легкие бунтовали. Годами в Оукэме не происходило ничего, выходившего за пределы естественного круговорота рождения, взросления, болезней и смерти, — никто не покидал деревню и не наведывался к нам со стороны, и не случалось ничего неожиданного. Затем в сентябре Ньюман отправился в паломничество в Рим. В ноябре завершилось строительство моста. В декабре Ньюман возвратился из Рима. В январе Сара Спенсер отправилась в паломничество к гнилому зубу. К концу января она вернулась в лихорадке, а пока ее не было, лихорадило меня. В самом начале февраля обрушился мост. Неделей позже утонул Ньюман. Что за проклятье такое? И теперь мы в заложниках у окружного, который — наконец-то до меня дошло — столь рьяно заботится о сохранении деревни, что некогда ему беспокоиться об участи любого и каждого из нас.
Я присел на корточки, закатал рукава по локоть и, зачерпнув рукой ком грязи, забросил его, точнее, попытался забросить в реку. Ком упал совсем рядом. Не сдавайся, Джон Рив, не сдавайся. Я во второй раз загреб грязи, и в третий, но пропитанные влагой комья летать не умели. Не знаю, может, я вообразил, что если выгребать грязь достаточно долго, то увижу сухую зеленую траву. Вообразил, что, убрав слой грязи, я обрету лето и Божью милость, доказательством чему послужит свежий легкий западный ветер, что поднимется от земли и, набирая силу, помчится через поля.
* * *
— Джон, — сказала она.
И я в ответ:
— Сесили. — Я неизменно получал от нее нагоняй, когда называл ее леди Тауншенд или хотя бы миссис Тауншенд.
— Впустите меня, — сказала она. — Позвольте преклонить колена у ваших ног, как было заведено прежде, до появления этой проклятой будки.
Она легонько побарабанила костяшками пальцев по перегородке. Я не возражал хотя бы потому, что она уже отодвигала перегородку белой костистой рукой, унизанной перстнями. С леди Сесили Тауншенд не поспоришь. В крошечном треугольнике, что я выгородил для будки, стало тесно; задвинув перегородку обратно, Сесили устраивалась у моих ног, трескуче шурша потертым шелком. Платье ее было дымчато-розовым; я помнил времена, когда оно было красным. Она носила его почти всю зиму под меховой накидкой, она и сейчас была в накидке, от которой пахло разом лавандой и навозом.
Я надвинул капюшон на лоб, пряча глаза, по крайней мере прикрывая их от моей посетительницы, и повернул голову вбок. Руки я вымыл, но грязь на ногтях кое-где осталась, и я попытался засунуть руки за спину. Она прервала этот стыдливый маневр, схватив меня за левую ладонь, и подняла голову. Не красавица, но ее глаза всегда производили на меня впечатление. Большие, бледно-голубые, ясные и пытливые.
— Томас Ньюман действительно мертв? — шепнула она — впрочем, “шептать” чересчур громкое слово для почти беззвучного шевеления губами. Я расслышал только свистящее “с” и последнее слово, глухо, тяжело сорвавшееся с ее губ, будто тряпичный мяч шмякнулся оземь.
— Да, — ответил я.
— Он ушел без покаяния, — сказала она.
— Да.
Коленями Сесили упиралась в пальцы моих ног, я беспокоился, как бы подол ее платья не утоп в моей кружке с пивом. К лаванде и навозу примешался запах клевера и роз, исходивший, наверное, от ее головного убора либо от помады для волос. Меня слегка затошнило. Я привык к самым разным запахам, в основном дурным, но обычно вдыхал я их по одному за раз.
— Взгляните на меня, — велела Сесили. — Выслушайте меня.
Я повернулся к ней лицом, но капюшон не приподнял. Она остерегалась деревенских, выстроившихся в очередь в нефе и возбужденно переминавшихся с ноги на ногу, и это было объяснимо. Тауншендам исповедоваться непросто: очередь вострит уши, любопытствуя, зачем они явились, эти высокопоставленные люди. Оукэм скандальным не был и грязными сплетнями особо не увлекался, но никогда не лишне выяснить, что такого понаделали ваши лорд и леди, чтобы им потребовалось отпущение грехов.
— Мне невыносима мысль о его смерти, — выдохнула Сесили. Мука не исказила ее лицо, лишь краснота и горечь проступали на нем, но и твердость тоже. И лицо ее было обращено ко мне. — И даже тела нет, некого предать земле.
— Если оно всплывет…
— Не всплывет, Джон. Не думаете же вы, что река потечет вспять и вынесет его к нашему берегу? Не всплывет — во всяком случае, пока не доберется до моря.
— Тогда мы должны молиться о том, чтобы Господь подобрал его.
— И не только молиться.
Покопавшись в кошеле, висевшем у нее на шее, Сесили вынула льняной узелок, набитый монетами, и вложила его в мою ладонь:
— Вот моя молитва. Десять фунтов. Донесите до Господа, что я пожертвовала эти деньги с просьбой найти Томасу Ньюману место на небесах, и как можно скорее.
Я не сводил глаз с туго набитого узелка. Огромные деньги, жалованье священника за год. Как мне с ними поступить? Не отправить же их в жестянку, что мы выставляли для пожертвований, и вряд ли стоило поручать Джанет Грант вписать их в нашу счетоводную книгу. Кто угодно выгнет бровь, увидев подобную запись. Таких сумм не жертвуют во благо умершего друга. С этими бешеными деньгами расстались ради любовника, это вопль надорванного сердца. И мне казалось, что ладонь мою оттягивают не монеты, но сердце Сесили.
— Держите их при себе, вносите по кроне, не спеша, — сказала она, сознавая щекотливость нашего положения. — И неважно, сколько времени уйдет, чтобы учесть всю сумму в записях о дарениях, полгода или год, а то и два. Только дайте Господу знать прямо сейчас, что пожертвование сделано и Он может действовать.
В какую странную историю она меня втянула, ведь раньше между нами никогда не заходила речь о ее связи с Ньюманом, но вела она себя так, будто мы прекрасно понимаем друг друга. И тем более странно, что так оно и было. В их отношениях было что-то подозрительное, я просто не разрешал себе подозревать. Теперь, глядя на нее, я испытывал волнение и брезгливость. Разочарование. Любила ли она его? Десять фунтов означали, что, вероятно, любила. Я вдруг представил себе зайца, когда он замирает, почуяв опасность, его огромные глаза, широкую мордочку, выпяченный нос и дрожь в теле, готовом к побегу.
Знаю, я должен был подвергнуть ее расспросам: каковы были ее отношения с Ньюманом, как долго это длилось и как часто они встречались. Затем, исходя из ее ответов и глубины раскаяния, я назначил бы ей епитимью. В то, что она хоть сколько-нибудь раскаивается, я не верил и не задал ей ни единого вопроса.