— Но я оплошал, да? — Интонация Картера из пылкой превратилась в лихорадочную. — Я ничего ему не возместил. Он оплатил мою свадьбу и наверняка надеялся, что я верну ему долг тем, что произведу на свет сына или дочку, хотя он никогда об этом не говорил. Но мы с Кэт Картер оказались неспособны произвести ни сына, ни дочери на этот свет.
— На все Божья воля, и это несчастье, оно твое, а у Ньюмана свое. — Я тоже прекратил шептать, но говорил теперь тихо, примирительно. — Сколько бы у тебя ни было детей, ни один не смог бы заменить ему родного ребенка.
— Не заменить, возместить утрату. Возместить. Именно это я почти что пообещал ему в тот день в свинарнике, и он дал мне все, что только может дать человек, а я не возместил ему ничего. Теперь он в реке, мертвый, утонувший.
— Разве ты в этом виноват?
— Никто, кроме меня.
Подавшись вперед, я прижал свой большой палец к горбу нацарапанного верблюда и подумал, до чего же странное создание этот зверь; может, в горбу верблюдиха вынашивает свое потомство? Я выпрямился, рассердившись. Как же мало мы знаем.
— Когда моя мать умерла, — сказал я, — я сильно горевал, а затем меня обуяло чувство вины. Что я натворил? Не я ли отправил ее в мир иной? За печалью часто следует виноватость. Почему? Кто знает. Наверное, когда мы вообразим, что причастны к чьей-то смерти, нам начинает казаться, что мы можем подать назад и вернуть человека обратно.
Рука Картера снова потянулась к голове, порылась в густых светлых волосах. Он шмыгнул носом, так шмыгают, когда слезы иссякли.
— Поговаривают, что это был мистер Тауншенд, — сказал он.
— Не слушай сплетен, Хэрри.
— Вроде бы благочинный его подозревает.
— Благочинный просто хочет опробовать свои соображения на нас, чтобы понять, насколько они правдоподобны.
— Но мистер Тауншенд — последний человек в Англии, кто совершил бы такое.
— И благочинный скоро в этом убедится, — сказал я. — Дай ему время.
Теперь, когда скорбь Картера немного утихла, в голосе его слышалась тревога, да и во мне тихонько зудело беспокойство, но виду я не подавал. Хотя не очень понимал, что за человек наш благочинный, насколько он расположен к нам и насколько он упертый. Покуда он провел с нами меньше суток — рановато, пожалуй, назначать подозреваемых. И к тому же не его это дело — выискивать подозреваемых, его дело — стоять на нашей стороне.
— Хэрри, читай “Отче наш” и покаянную молитву столько раз на дню, сколько сможешь. Постарайтесь с женой зачать. Будь чист и стоек во время поста, и к Пасхе ты будешь готов для причастия и для новых свершений. Господь отмоет тебя добела.
— И я должен починить притвор там, где течет.
— Не тебе этим заниматься…
— Том беспокоился из-за протечки. Сегодня же все починю.
Я возвел глаза к потолку и вздохнул. И заговорил с ним шепотом, настойчивым, а не умиротворяющим, как прежде; губы мои почти касались решетки.
— Еще кое-что, Хэрри, — следи за своими речами. Сам знаешь, благочинный кружит по деревне, ему очень хочется найти какую-нибудь подоплеку этой смерти. А ты всем рассказываешь, что это твоя вина. Так нельзя, иначе ты останешься…
Я намеревался сказать “без головы”, но избавил Картера от лишних страхов, а себя — от лишних хлопот. В любом случае это было бы неправдой, его не удостоят милосердной казни через усекновение головы.
— Пообещайте, что все будет хорошо, отче.
— Делай, как я говорю, и все будет хорошо.
— Mea culpa, mea culpa, mea maxima culpa
[31]. — Он возвысил голос: — Молю благую Марию, Деву вечную, благого Михаила Архангела, благого Иоанна Крестителя, благих апостолов Петра и Павла и всех святых просить за меня Господа Бога нашего, Dominum Deum nostrum
[32]. Аминь.
— Аминь, Хэрри Картер.
— Пойду и починю притвор прямо сейчас.
— Что ж, ступай.
Он опять шмыгнул носом, торжествующе на сей раз, как человек, сумевший настоять на своем, и его молодое, не знающее устали тело уже устремилось на свет и холод.
* * *
Иные смотрят на поля, что тянутся вверх по склону к восточной меже, и думают: “Это поле мое, а вон там твое”. Ньюман смотрел на те же самые поля и думал: “Все они могут быть моими”. Иные глянут на небеса, зная, что они раскинулись аж до самой Европы, и думают: “Мне-то что за дело? Только этот кусок неба над моей головой, только он поливает меня дождями и обжигает солнцем”. Ньюман же думал: “Если небо столь легко добирается до Европы, то почему бы и мне не попробовать? Если этот кусок неба поливает меня дождем, почему бы мне не перебраться под тот, другой?”
Но Ньюман сражался с собой, да еще как — внутри него не утихал бой между врожденной тягой жить для себя и страстным желанием служить Господу. Следы этой битвы проступали в каждой части его тела: на своих длинных ногах он мог обогнать кого угодно, но не часто позволял себе такое, худоба его уравновешивалась парой мускулистых борцовских плеч, а подергивающееся веко смягчало холодность глаз. У него была оленья стать (не знаю, как объяснить, но если вы сталкивались с оленем, то наверняка заметили, как деревья, или поляна, или гора пятятся назад, освобождая ему место), однако у этого оленя лихие деньки гона давно миновали. Настолько же олень, насколько олениха. И конечно, его лицо — бесцветное, бескровное, с резко выступающими скулами, а на одной из них тонкая рваная красная сеточка как доказательство, что кровь все же пыталась прилить к щекам Ньюмана, но ее отогнали. Лицо с преждевременными морщинами, прорезанными яростным желанием того, чего страшишься, ведь Ньюман хотел найти свои собственные пути к Богу и боялся их отыскать — вдруг заведут не туда. Потому что пуще всего он страшился оказаться разлученным с Богом, пригревшим ныне его покойных жену и дочь.
На Крещение Господне, январь как раз истек, Ньюман, по возвращении из паломничества в Рим, возник по другую сторону темной будочки — исповедовался он непрестанно, когда не был чем-нибудь занят. Что же он повидал в своих странствиях?
— Весь мир объездил на повозках и купеческих судах, — сказал он. — Повидал много всякого.
Мулов, тяжело навьюченных шерстью, и от этих тюков несло овцами и тиной, молоком и навозом так, что в горле першило. Тюки двигались в одну сторону, жесть в другую, скупщики теснились здесь, пилигримы там. Сало, козьи шкуры, соль, хмель, серебро, хлопок, воск, шелк, оловянная посуда, древесина, смола, поташ, мыло, пряности, скот, бумага, зерно, камень, стекло, доспехи, бумазея, вино, сахар, белая жесть, уголь. Железа как грязи и в изобилии медь, которую добывают в горах. Испанское оливковое масло, золотисто-зеленое, как первые всходы зерновых; шелк из Сицилии; индийский перец, имбирь, кардамон, мускатный орех; сушеные корни ревеня и галангала
[33] из Восточного Китая; алоэ из земель, окружающих Красное море; гвоздика, от которой пылает язык; парча и прекрасные величавые гобелены тончайшей выделки; пепел от сожженного кустарника в Сирии, отправляемый в Венецию для нужд стекловаров и мыловаров; бивни азиатских слонов и рога единорогов, их скупают в Александрии, а оттуда везут в Париж резных дел мастерам; индийские изумруды, рубины, сапфиры и алмазы, лазоревый камень с берегов Оксуса
[34], персидский жемчуг и бирюза.