В эту минуту дверь в столовую открылась. В зал бодро вошел Фэд с фотоаппаратом наперевес. Его появление так обрадовало меня, что я готов был обнять и расцеловать этого смазливого полубашкирского фотографа. Он сунулся к кассе, что-то там пошутил с айзером-хозяином и, уже развернувшись с кружкой кофе и засохшей ватрушкой, увидел нас. Так они с Ликой и познакомились. Он потом не раз меня в этом обвинял: будто это я заставил его звонить ей на следующий день и приглашать в бар, будто это я через неделю предложил ей пожить у него на Пяти углах.
Когда мы с Ликой дошли обратно, она пригласила меня зайти и подождать. В прихожей хостела пахло жареными полуфабрикатами и освежителем воздуха. Сквозь это все пробивался еще один запах: сладковатый и навязчивый, медицинский. Лика пропала в темном коридоре, а я сел на скамейку ждать. Рядом мыла пол пожилая узбечка. Когда Лика исчезла в темноте, узбечка отставила швабру в сторону, выпрямилась и посмотрела на меня.
– Вижу, хороший человек, – прошептала она. – У Лики большие проблем, она приходит утром всегда пьяный или под наркотиками, а потом целый день пьет лекарство. Я недавно нашла под кроватью целых пять банки. Корвалол! Она умрет!
Корвалол! Этот запах! Волновалась узбечка не на шутку. Кажется, тихоня Лика наделала в этом месте шума.
С каждым годом мне все больше и больше понятно: если хочешь двигаться дальше, сомнения вредят. Даже если ничего не получается, даже если все напрасно и вхолостую – надо просто шагать без оглядок. Поэтому Лика была фантастически совершенна. В этой ее спонтанной и ловкой трансгрессии была шокирующая легкость. Вот где сброшен злобный карлик, дух тяжести. Не получилось стать хрупкой филологиней – буду практиковать медленное самоубийство в питерском хостеле. Да помогут мне все известные и доступные вещества!
Мы вышли на улицу, и она сунула мне маленькую карманную книгу с матовой обложкой. «Черные тетради», – прочитал я название. Тем временем Лика закурила, закутавшись в плащ, посмотрела на меня и рассмеялась.
– Ну и вид у тебя, дорогой друг! – сказала она сквозь смех, вытирая тушь с обрюзгших, пористых щек. – Пару лет назад ты бы и не предположил, что такая овечка, как я, способна на подобное? Помнишь, как мы расстались?
– Помню, как мы повстречались.
– В школе?
– Классе в шестом.
Она снова засмеялась, на этот раз так, что мне стало жутковато.
– Червей этих твоих помнишь?
Тут Лика обняла меня и уткнулась в плечо. Мы стояли так недолго, пока она плакала, с силой вжавшись в меня. От нее пахло теплом, сладким корвалолом и сыростью. Потом она вытерла лицо внутренней стороной плаща и, не прощаясь, зашла в дверь хостела.
Возле Летнего сада я открыл книгу и прочитал страниц пять. Что могу сказать: речную и морскую тему дополнили невразумительно длинные, закрученные, выпуклые верлибры с назойливыми подвываниями. Наверное, Лика очень страдала, но мне было все равно. Я бросил книгу в воду. «Черные тетради», блядь.
IX
Лучшие песни протеста были придуманы людьми, которые ненавидят мир. Лучшие проекты были оформлены под знаком ненависти к тому, что дается просто – к пустой и понятной ежедневной действительности. Люди, которые ненавидели этот мир, написали лучшие картины и книги. Никогда не возьму того, что мне дается за так. Мне надо больше – кричали они, люди, которые ненавидят мир. Мир, но не жизнь.
Что такое герой наоборот? Это тот, кто любит мир и ненавидит жизнь.
Фэд – славный парень. С ним было довольно легко, это я в нем ценил, как никто. Но он ненавидит жизнь. И, я подозреваю, любит мир. Пока я кочевал с работы на работу, с заработка на заработок, пытался что-то схватить, он, в сущности, делал то же самое. Только с жутко надменной физией – и это меня раздражало больше всего. Если ты никому не нужный иммигрант, или, как тут говорят, скобарь, то хотя бы имей смелость признаться себе в этом, а не изображать из себя непонятно кого. Хуже бедного и неустроенного человека может быть только бедный и неустроенный с непомерными амбициями. Как хуже бомжа может быть только бомж, подстригающий ногти.
Я понял все это про него во время бесконечно долгих разговоров. Уж он очень любил обсуждать со мной свои зарплаты и гонорары. Обсуждались только те деньги, в которых ему отказали и которые ему не достались.
– Ходил в Мариинку. Хотел устроиться к ним в штат фотографом, там семьдесят тыщ положили.
Я молчал, зная, что он продолжит в любом случае.
– Не сдюжил на собеседовании. Спросили, на какой на балет я ходил в последний раз.
– И ты?
– Сказал, на «Три поросенка».
– Он же детский вроде бы. Помню, у нас в ТЮЗе шел.
– Ну так я и говорю – завалили, суки.
– Когда ты ходил на «Три поросенка»?
Фэд принимался яростно чесать нос и одновременно поправлять челку.
– В семь лет.
Тут он с достоинством закуривал.
– Не взяли, значит, на семьдесят косарей? – уточнял я.
– Не-а, – выдыхал он дым и снова тер нос.
Далее следовал длинный мандеж на тему общей усталости и собственного великолепия. В общем, я перестал это терпеть.
А потом произошло то, чего я никак не мог ожидать.
Была суббота в конце июня, я отработал день, забрал свои 4800 и ехал домой. Когда я поднимался по эскалатору на «Спортивной», меня кто-то внезапно взял под локоть. Я обернулся и увидел хищную улыбку, проворные, цепкие, как у тираннозавра, пальцы, сосредоточенные в области худосочной груди.
Шульга, собственной персоной. Откуда он вылез? На «Спортивной» что, прорубили ворота в преисподнюю? Будто прочитав мои мысли, он тут же засмеялся – от души и как-то властно.
Впервые я увидел человека, вернувшегося из заключения – будто с того света. Мы вышли из метро и довольно тепло обнялись. Я, несмотря на оторопь, и вправду был рад его видеть – моего школьного приятеля, поджигателя сараев и устроителя знаменитой «Гаражной распродажи – 2002», язву на теле наркорынка малых городов Руси. Появление Шульги было столь неожиданным, что я даже не успел как следует удивиться. Такими темпами я скоро вообще разучусь это делать.
Пока мы шли куда глаза глядят, я старательно его разглядывал: та демоническая энергия все еще сверкала в нем, но – тусклее. Поток его необузданной силы будто бы теперь проступал через легкую дымовую завесу. Лицо Шульги стало шире, серьезнее, представительнее даже, движения его округлились и замедлились. В остальном он остался таким же сухощавым жилистым ящером, все так же хотел вцепиться во все живое и теплое своими цепкими, проворными пальчонками.
Я сразу же решил, что не буду у него ничего выпытывать про его удивительные приключения в местах не столь отдаленных. Сам он так ничего и не рассказал. Заметил только, что отпустили его пораньше за хорошее поведение, «да и держать там меня было не за что».