Он дрожит, и я чувствую, как во мне поднимается мой потерянный ребенок, прощая меня, восставая из озера, где он так долго томился, его глаза и зубы фосфоресцируют; две половинки сомкнулись, переплелись, как пальцы, возникла завязь, она выбрасывает стебли. На этот раз я все сделаю сама, на корточках, одна, в углу на старых газетах; или на листьях, сухих листьях, целом ворохе, так чище. Ребенок выскользнет легко, как яйцо, котенок, и я оближу его и перекушу пуповину, кровь вернется в землю, где ей и место; луна будет полной, она поможет. Утром я смогу его увидеть: он будет покрыт блестящей шерсткой, божок, я никогда не буду учить его никаким словам.
Я крепко обхватываю его, глажу по спине; я благодарна ему: он дал мне часть себя, в которой я нуждалась. Я отведу его обратно в хижину, через силовое поле, которое теперь давит на нас, как глубокое море на ныряльщика, а потом отпущу его.
– Нормально? – произносит он; он лежит на мне, тяжело дыша. – Нормально было?
Он имеет в виду две разные вещи; но я говорю «да», отвечая на третий вопрос, незаданный. Никто не должен это узнать, или они снова сделают это со мной, привяжут меня к машине смерти, машине опустошения, ноги на металлической раме, тайные ножи. На этот раз я им не позволю.
– Тогда хорошо, – говорит он; он опирается на локти и ласкает меня пальцами и губами, гладит мою шею, волосы. – Что было днем… ничего, это ничего не значило; это она хотела. – Он перекатывается и ложится рядом, уткнувшись носом мне в плечо, чтобы согреться; он снова дрожит. – Черт, – ворчит он, – холодно, мать твою. – И осторожно спрашивает: – А теперь ты меня?..
Любовь, ритуальное слово, он снова хочет знать; но я не могу дать ему искупление, даже солгав. Мы оба ждем, что я отвечу. Дует ветер, наполняя легкие шуршащих деревьев, кругом, повсюду плещется вода.
Глава двадцать первая
Когда я просыпаюсь, уже утро, мы снова в постели. Он проснулся раньше, его голова нависает надо мной – он изучает меня спящую. Он улыбается масленой улыбкой, довольный, его борода раздулась, словно горло поющей лягушки, он опускает лицо и целует меня. Он все еще не понимает, он думает, что выиграл, заарканил меня за шею своей плотью, посадил на привязь и поведет назад в город, где привяжет к забору или дверной ручке.
– Ты соня, – говорит он.
Он забирается на меня, но я смотрю на солнце – уже поздно, почти полдевятого. Из общей комнаты доносится металлическое позвякивание, они встали.
– Не нужно спешить, – произносит он, но я отпихиваю его и одеваюсь.
Анна готовит еду, скребет ложкой по сковородке. Она в своей лиловой блузке и белых клешах, в городском прикиде, а на лице густой слой макияжа, словно маска.
– Я подумала приготовить сама, – сообщает она, – чтобы вы могли выспаться.
Должно быть, она слышала ночью, как открывалась и закрывалась дверь; она надевает улыбку, теплую, заговорщицкую, и я знаю, какие схемы смыкаются у нее в голове: соблазнив Джо, она добилась нашего сближения. Она хочет быть миротворцем, все этого хотят; мужчины думают, что добьются мира оружием, женщины – своим телом; любовь покоряет всех, покорители любят всех – миражи, порождаемые игрой слов.
Она раскладывает завтрак по тарелкам. Тушеная фасоль из консервов, обычной утренней еды больше нет.
– Свинина и бобы – музыкальные плоды; чем больше съели, тем громче трели, – говорит Дэвид и развязно крякает как Даффи Дак, изображая довольство.
Анна обслуживает его – дружная жизнь в коммуне; она легко ударяет его вилкой по руке:
– Ах ты… – затем она вспоминает про моего отца и надевает «трагическую маску»: – Сколько это займет у тебя, в смысле, в деревне?
– Не знаю, – отвечаю я, – не очень много времени.
Мы собираем вещи, и я помогаю им снести багаж вниз, вместе со своим – ворох чужеродных слов, неудачных рисунков и узел с одеждой – ничего необходимого мне. Они сидят на мостках и болтают; Анна курит, у нее осталась последняя сигарета.
– Боже, – говорит она, – я буду рада устроить набег на город. Снова затариться.
Еще раз поднимаюсь по лестнице, желая убедиться, что они ничего не забыли. Сойки на месте, перелетают с дерева на дерево, перекликаясь, подавая сигналы; они ретируются на верхние ветви, все еще не решив, можно ли мне доверять. Хижина такая же, какой была до нас; когда приедет Эванс, я закрою навесной замок.
– Нужно отнести лодки наверх, пока он не приехал, – говорю я, спустившись. – Они стоят в сарае.
– Точно, – кивает Дэвид.
Он сверяется с часами, но все продолжают сидеть. Они с Джо достали камеру и обсуждают свой фильм; рядом сумка на молнии с оборудованием: тренога, катушки с пленкой.
– По моим прикидкам мы можем начать монтировать через две-три недели, – говорит Дэвид, изображая профи. – Первым делом отнесем в лабораторию.
– Осталась еще часть катушки, – напоминает Анна. – Вам нужно снять ее, меня вы сняли, а ее ни разу.
Она смотрит на меня, выпуская дым изо рта и носа.
– А это идея, – соглашается Дэвид. – Мы все там есть, только ее не хватает. – Он окидывает меня взглядом. – Только куда мы ее вставим? У нас же еще никто не трахался; я должен это сделать, – говорит он Джо, – а ты нам понадобишься как оператор.
– Я могу быть оператором, – предлагает Анна, – а вы оба сможете участвовать. – И все смеются.
Вскоре они поднимаются, берут красную лодку, вдвоем, за оба конца, и уносят ее на холм. Я остаюсь на мостках с Анной.
– У меня шелушится нос? – спрашивает она, потирая его.
Она достает из сумочки круглую позолоченную пудреницу с фиалками на крышке. Открывает ее – раскрывает свое другое «я» – и проводит кончиком пальца в уголках губ: слева, справа; затем вынимает розовую палочку, наносит краску на щеки и перемешивает, меняя их форму – это единственная магия, доступная ей.
Она восседает на рюкзаке, словно на кушетке в гареме, и подкрашивает щеки розовым, подводит глаза черным – «красные как кровь, черные как уголь»: потрепанная копия журнальной картинки, которая сама является копией женщины, также копирующей некий неведомый оригинал: ангела с гладкой кожей, расчерченной по линейке, в раю, где Бог – это круг, принцессу, томящуюся в чьей-то голове. Она под замком, ей не разрешается ни есть, ни испражняться, ни плакать, ни рожать – ничто в нее не входит, ничто из нее не выходит. Она снимает и надевает одежду из гардероба бумажной куклы, она спаривается под стробоскопом с мужским торсом, пока его мозг смотрит из своей застекленной кабины в другом конце комнаты, ее лицо искажается выражениями экзальтации и полнейшей неприкаянности, вот и все. Ей не скучно, у нее нет других интересов.
Анна сидит, темнота в ее глазницах, череп со свечой. Она захлопывает пудреницу и гасит сигарету о доску; мне вспоминается, как она карабкалась, плача, по песчаному склону холма только вчера, но с тех пор она засахарилась. Машина действует постепенно, она забирает тебя понемножку за раз и оставляет скорлупу. Все в порядке, пока они держатся за мертвые вещи, мертвые могут защитить себя, хуже быть мертвым наполовину. Кроме того, они сделали это друг с другом, даже не заметив этого.