Я хочу нарисовать мою третью принцессу легко бегущей через луг, но бумага слишком влажная, и принцесса расползается сзади; я пытаюсь спасти рисунок, превратив расплывшийся зад в турнюр, но получается неубедительно. Сдаюсь и валяю дурака, пририсовывая принцессе клыки и усы, окружая ее лунами и рыбами, и добавляю оскаленного волка с вздыбленным загривком; но волк напоминает колли-переростка. Какая альтернатива принцессе? Что еще родители захотят купить своим детям? Очеловеченных медведей и говорящих свиней, благоразумных паровозиков, преодолевающих трудности и достигающих успеха.
Возможно, мне нравится в Джо не только его тело, но и неустроенность; в этом тоже есть какая-то чистота.
Я комкаю свою третью принцессу, сливаю воду с краской в помойное ведро и чищу кисти. Затем осматриваю из окон окрестности: Дэвид и Джо все еще на озере, но, похоже, они собираются возвращаться. Анна, перекинув полотенце через руку, почти поднялась по ступенькам на холм. Секунду я вижу ее сквозь сетчатую дверь, и она входит в дом.
– Привет, – говорит она. – Сделала что-нибудь?
– Не особо, – говорю я.
Она подходит к столу и расправляет моих скомканных принцесс.
– Хорошо нарисовано, – говорит она неуверенно.
– Они неправильные, – возражаю я.
– О… – она кладет рисунки лицом вниз. – А ты верила в эти истории, когда была маленькой? Я верила, думала, что я настоящая принцесса и стану в итоге жить в замке. Нельзя давать детям такие сказки.
Она подходит к зеркалу, промокает и разглаживает лицо, затем встает на мысочки и смотрит себе за спину – не порозовела ли.
– А чем он тут занимался? – вдруг спрашивает она.
Я не сразу понимаю, что́ она имеет в виду. Моего отца, его работу.
– Не знаю, – отвечаю я. – Ну так, всем понемногу.
Она смотрит на меня с неодобрением, словно я нарушила приличия, и я теряюсь; она как-то сказала мне, что определять себя нужно не тем, чем ты занимаешься, а тем, кто ты есть. Когда ее спрашивают, кем она работает, она заводит разговор об изменчивости и о том, что предпочитает Бытие, а не Делание; но если человек ей неприятен, она просто говорит: «Я жена Дэвида».
– Он здесь просто жил, – говорю я.
Это почти верно, это удовлетворяет ее, и она идет в спальню переодеться.
И тут же меня охватывает гнев на отца за то, что он вот так исчез, ничего никому не сказав, оставив меня без ответов для всех, кто станет задавать мне вопросы. Если он собирался умереть, он должен был сделать это в открытую, чтобы люди знали, могли поставить над ним камень и жить дальше.
Всем это должно было казаться странным: человек его возраста живет один в хижине всю зиму, за десять миль от ближайших соседей; у меня же это не вызывало вопросов, для меня это было логичным. Родители всегда собирались переселиться сюда на постоянное место жительства, как только отец выйдет на пенсию: он стремился к уединению. У него не было неприязни к людям, они просто казались ему неразумными; животные, говорил он, более последовательны, их поведение хотя бы предсказуемо. Именно это олицетворял для него Гитлер: не триумф зла, а отсутствие здравомыслия. Отец считал войну неразумной, мои родители были пацифистами, но он все равно пошел бы сражаться, вероятно, чтобы защитить интересы науки, если бы его взяли; только в этой стране, наверное, ботаник может представлять ценность для национальной безопасности.
Выйдя на пенсию, он уволился; мы могли бы жить круглый год в заводском городе, но отец заставлял нас метаться между двумя мирами: городом и лесом. В городе мы то и дело куда-то переезжали, а в лесу он выбрал самое глухое озеро, какое смог найти; когда родился мой брат, туда не доходила ни одна дорога. Даже в деревне для отца было слишком многолюдно, ему нужен был остров, такое место, где он мог бы вести не оседлую фермерскую жизнь, какую вел его отец, а жизнь первых поселенцев, прибывавших во времена, когда здесь не было ничего, кроме дикого леса, и никакой идеологии, не считая той, что они привезли с собой. Когда говорят о Свободе, обычно имеют в виду всего лишь свободу от постороннего вмешательства.
На полке рядом с лампой по-прежнему лежит стопка бумаг. Я не прикасалась к ним – просматривать их значило бы вторгаться в личное пространство отца, если он еще жив. Но теперь, когда я решила, что он мертв, я могла бы выяснить, что он оставил мне. И исполнить его волю.
Я ожидала найти некий отчет – о прогрессирующих болезнях, о незаконченном деле; но на верхней странице только схематичный рисунок руки, сделанный фломастером или кисточкой, и какие-то сокращения: цифры, имя. Я пролистываю несколько страниц. Снова руки, затем угловатая детская фигурка, без лица, без кистей и ступней, а на следующей странице похожее существо, из головы которого расходятся две штуки наподобие ветвей или оленьих рогов. На всех страницах цифры, а на некоторых нацарапано по несколько слов: «ЛИШАЙ КРАС ОДЕЖДА СЛЕВА». Я не понимаю, что это может значить. Почерк отцовский, но он изменился, стал поспешней или небрежней.
Неподалеку от дома слышится скрип дерева о дерево – это лодка елозит вдоль мостков, ребята слишком разогнались; я слышу их смех. Убираю бумаги обратно на полку – не хочу, чтобы они видели их.
Вот чем он занимался здесь всю зиму, – сидел, закрывшись в хижине, и рисовал эти странные рисунки. Я сижу за столом, и мой пульс учащается, словно я открыла шкаф, который считала пустым, и оказалась лицом к лицу с тем, чего не должно там быть, вроде когтя или кости. Вот он, забытый вариант: он мог сойти с ума. Помешаться, чокнуться. Переселиться в лес, как говорят зверобои, так бывает, когда ты слишком долго остаешься в лесу один. И если он сошел с ума, а не умер, тогда все правила теряют силу.
Анна выходит из спальни, снова одетая в джинсы и рубашку. Она причесывается перед зеркалом – волосы светлые на концах, темные у корней – и напевает «Ты мое солнышко»; от ее сигареты вьется дым.
«Помоги, – думаю я, мысленно обращаясь к ней, – скажи что-нибудь».
И она говорит.
– Что на обед? – спрашивает она; и потом, поводя рукой, добавляет: – Вот и они.
Глава седьмая
За ужином мы допиваем пиво. Дэвид хочет рыбачить, сегодня последний вечер, так что я оставляю посуду Анне и иду в огород с лопатой и консервной банкой от горошка.
Я копаю в самой заросшей части огорода, около компостной кучи, выворачивая крошащуюся землю и выуживая пальцами червяков. Почва жирная, черви извиваются, красные и розовые.
Никто меня не любит,
Все только ненавидят,
Пойду я в огород,
Наемся червяков.
Эту песенку пели на все лады в школе на переменах: песенка обидная, но червяки, пожалуй, съедобны. В рыболовный сезон они продаются как яблоки – на дорожных знаках висят объявления: «VERS 5¢»
[23], а иногда, если инфляция высокая, – «VERS 10¢». Помню урок французского про vers libre
[24] – я сперва перевела это как «свободные черви», и мама решила, что я умничаю.