Томочка слегка растерялась, стушевалась, у нее запершило в горле, и она неловко произнесла:
– Послушайте, здесь жил?… – И она произнесла фамилию Руководителя.
Старуха молчала. Томочка нетерпеливо и настойчиво повторила:
– Жил, я вас спрашиваю?
– А кто ты такая, чтоб меня об этом спрашивать? – удивилась старуха.
– Поверьте, я имею к этому отношение, – горячо и убедительно заверила нелюбезную старуху настойчивая Томочка.
– Да? – Старуха вскинула бесцветные жидкие брови. – И какое же, интересно?
Тут Томочка совсем растерялась.
– Может, я могу пройти? – осторожно спросила она, оглядываясь на соседнюю дверь.
Старуха усмехнулась:
– Да ты не бойся, говори, зачем пришла.
– Видите ли, – бормотала Томочка, – дело личное, очень личное, даже, можно сказать, тайное. Все же будет лучше, если мы пройдем в квартиру.
Старуха посмотрела на нее тяжелым и пронзительным взглядом, а потом тихо сказала:
– А я ведь тебя узнала. Сразу узнала. Ты ведь с дочкой одно лицо. Лицо-то одно, только из нее человек получился, а не такая тварь, как ты.
Томочка задохнулась от неожиданности и обиды и даже отступила на шаг назад от двери.
– Только не дочка она для тебя, поняла? – продолжала старуха. – Спустя почти тридцать лет явилась. Что, деньги нужны, старость подходит? Знаю я таких гадин, как ты!
– Что вы такое говорите! – лепетала Томочка. – Я просто пришла, просто, понимаете, ну, узнать, познакомиться. Что я, права не имею, по-вашему?
– А за двадцать восемь лет желания познакомиться не появлялось? – криво усмехнулась старуха. – О здоровье справиться, как живет дитя, как учится, что на завтрак ест? Как подымала я ее, когда ее отца в тридцать девятом взяли без права переписки. Выжила ли в войну? Нет? В голову не приходило? Нет у тебя ни дочки, ни прав на нее. Ты ее в дом малютки сдала и отказную подписала. И пошла отсюда, пока я милицию не вызвала, пошла вон, гадина. Из девочки человек получился, будь спокойна. И дорогу сюда забудь! Меня есть кому защитить – три зятя, внуки. Вон! – закричала она.
Томочка бросилась вниз по лестнице.
– Да что вы знаете о моей жизни? – крикнула она, сбежав на один пролет.
Дверь со стуком захлопнулась.
Томочка выскочила на улицу и громко разрыдалась. «Глупая, мерзкая баба, как он вообще мог прожить с ней столько лет», – думала возмущенная Томочка.
Добравшись до дома бегом, почти бегом, она сняла промокшие ботики, опустила ноги в таз с горячей водой – ах, не дай бог заболеть, у нее такие слабые легкие. Напилась горячего молока с медом – верное средство от расшалившихся нервов – и, укутавшись в одеяло, немного поворочавшись, все же уснула, шепча и уговаривая себя, что расстраиваться не стоит, ибо врач говорил, что все болезни от нервов, только от них. А болеть ей нельзя, никак нельзя, ведь даже стакан воды поднести некому. Она снова горько расплакалась, но вскоре, слава богу, уснула.
Через неделю в дверь раздались два коротких звонка. «Кого еще принесло?» – удивилась Томочка. На пороге стояла высокая некрасивая дама, впрочем, с породистым, крупным лицом, прекрасно одетая – Томочка тут же отметила и ее элегантную шляпку, и сумку в цвет, и мягкое шерстяное пальто, и тонкие лайковые перчатки. Дама щелчком открыла свою замечательную сумочку и быстрым движением достала широкий, плотный конверт из коричневой крафт-бумаги и, не снимая перчаток, протянула его Томочке.
– Надеюсь, вы нас больше не побеспокоите? – с усмешкой спросила дама, подняв левую четко прорисованную карандашом бровь.
Она шагнула к ступенькам, потом, слегка обернувшись, так, в четверть головы, бросила, высокомерно кивнув подбородком на конверт:
– Здесь, думаю, достаточно! – И деловым шагом стала спускаться вниз по лестнице, держась рукой за деревянные перила.
Растерянная, Томочка зашла в комнату и ножницами разрезала плотную бумагу. В конверте лежала изрядная сумма денег – она даже присвистнула от удивления.
* * *
Томочка прожила долгую жизнь, пережив многих, да почти всех, кто встретился на ее жизненном пути. Старожилы еще почти двадцать лет могли наблюдать, как каждый полдень – обязательно – на Патрики приходит пожилая, но все же прекрасно сохранившаяся худенькая женщина в пожелтевшей от времени каракулевой серой шубе, кокетливом меховом берете, с палочкой в руке. Идет она медленно, осторожно – так опасен перелом шейки бедра у хрупких женщин, – но тем не менее не тяжело. На все еще приятном лице вполне живые, темные, совсем не стариковские глаза, рот аккуратно подкрашен помадой цвета спелой вишни, и это по-прежнему ей идет. В руке у нее газета и французская булочка за семь копеек. Она аккуратно расстилает на скамейке газету, садится и начинает крошить булочку. К ее по-прежнему стройным ногам собирается стайка курлычущих голубей. Она разговаривает с ними, уверенная, что они ее узнают и, как ей кажется, ждут именно ее. Обманчивое мартовское солнце уже прилично припекает, и она, закрыв глаза, подставляет ему свое лицо. Она не думает ни о чем – голова ее свободна и пуста. Она не знает ничего ни о своей когда-то оставленной дочери – красавице и прекрасном, достойном человеке, хорошем, кстати, враче, ничего не знает о ее детях – своих кровных внуках: двух мальчиках-погодках, вымахавших под метр девяносто, умниках и балагурах, уже студентах. Она не вспоминает мужчин, так любивших ее когда-то и оставленных ею. Она не знает ни мук, ни раскаяния, ей непонятны угрызения совести и чувство долга. К старости она не завела ни собаку, ни даже кота, считая эту привязанность обременительной. Она по-прежнему живет в своей комнате, похожей на пенал, и по-прежнему на стене висит ее портрет – прекрасный, надо сказать, портрет, написанный талантливым человеком, одним из тех, кто любил ее когда-то.
Только портрет не стареет, а она, Томочка, увы, дряхлеет, дряхлеет, и это нельзя не признать. Чудес, описанных Оскаром Уайльдом, увы, не произошло. На портрете она по-прежнему молода и прекрасна. И это, пожалуй, единственное, что греет ей душу. Она блаженно прикрывает глаза под слегка дрожащими, увы, морщинистыми веками и засыпает со слабой улыбкой на все еще пухлых и мягких, представьте себе, губах. Засыпает навсегда. И падает ее маленькая рука в замшевой перчатке, вытертой до блеска, с остатками французской булочки. И крошки сыплются на пожелтевший и вытертый серый каракуль шубы, а ненасытные голуби недовольно и возмущенно курлычут у ее ног, и падает черная железная палка на землю.
И никто не поднимает ее – все спешат по своим делам.
И голуби разлетаются, невысоко подняв над грешной землей свои ожиревшие тела. Завтра хлеба покрошит им кто-нибудь другой. И кто-то из прохожих мимолетом удивится, как мило спит аккуратная и симпатичная старушка. И хватится старый дворник-татарин только к вечеру, когда стемнеет, увидев ее в той же позе, с той же слабой улыбкой на лице, и вызовет милицию.