– Пей! – серьезно сказал Краснов. – Она, эта ведьма, человек в округе известный.
– Авторитетная ведьма, – засмеялся Любочкин.
А на душе все равно погано. Тошно на душе, муторно. И опять такая тоска… По этой Оле Мелентьевой, чтоб ее…
Воду он пил и все к себе прислушивался – тянет его к Мелентьевой или не тянет.
Вроде полегче стало. Да и она не звонит. Думал, уже отпустило, как встретил ее у метро. Идет бледная, синяки под глазами.
Остановились.
– Болеешь? – спросил.
Она только хмыкнула.
– А тебе что за дело? Ну, болею. И что? Ты у нас кто, доктор? Вылечишь, может? Ты у нас слесарь, Коля. Водопроводчик. Сантехник – вот ты у нас кто. И лечи ты свои унитазы!
Сказала как плюнула. Стерва! Развернулась и пошла.
– А ты-то у нас кто? – крикнул он вслед. – Может, актриса? Или балерина, может? Ты у нас портниха, вот кто! Недалеко ушла! – И он плюнул себе под ноги.
Опять унизила. Вот ведь язык! Так разозлился, что показалось тогда: все. Разлюбил. А спустя месяц Васька сказал, что Мелентьева ходит беременная.
Ох, и опять его закрутило! Может, ребеночек от него? А не от футболиста этого? И где футболист? Почему не женится? Спать по ночам перестал – так волновался. Подкараулил ее у подъезда и прямо в лоб – так, мол, и так, говори, как на исповеди: чье дитя? Если мое – идем в загс.
– А если не твое? – сощурила глаза Мелентьева. – Тогда куда?
Он растерялся, смутился и выдавил:
– Тогда… Тоже – в загс. Чего безотцовщину-то плодить?
– Да пошел ты! – прошипела она и оттолкнула его рукой. – Дай пройти, репейник!
А ему жалко ее до слез. Так жалко, что готов все простить!
До чего дошел – залез однажды к ней на балкон. По водосточной трубе. А между прочим, третий этаж. Смотрит в окно, а она сидит и плачет. Постучался. Она его увидела и от злости вся побелела.
– Чего приперся?
Он ей жалобно:
– Выходи за меня, Оль! Будем вместе детенка растить. Я тебе хорошим мужем буду, честное слово!
А в ответ:
– Да лучше одной, чем с тобой. Иди отсюда!
– Я счас прыгну, – пообещал он и посмотрел вниз.
– А прыгай! – сказала она. – Никто не заплачет.
И он заплакал. Да так горько, как баба. А она окно захлопнула и шторку задвинула.
Вот такая любовь. Такие дела…
Женька говорила, что хоккеист-футболист жениться не хочет и ребеночка признавать тоже.
Страдал Любочкин. Не из-за себя, из-за нее, дурехи. Жалел. И понял тогда, что любовь и есть жалость. Такие вот выводы сделал из своего несчастья.
Из-за угла на нее посматривал – грустная идет, понурая. Голова книзу, на мир окружающий смотреть неохота. А пузо растет.
«Ничего, – думал, – родит, и уговорю!»
Не уговорил. Родила Мелентьева и по двору с коляской мотается. А он – как двое из ларца, только один, раз – и перед ее очами возник. В руках подарочки – погремушка малому, яблоки – ему же, говорят, полезно. Зефир в шоколаде. Это – красавице своей, жизнь подсластить. Может, добрее станет?
А она на него не смотрит.
– Чего пришел? – цедит сквозь зубы. – Звали тебя?
А он все в коляску заглядывает – на кого похож ребеночек? Не на него?
Видит – носик курносый, волосики белые. Ничего не поймешь! И у него курносый, и волосы светлые – были. Мамка так говорила: «Ты до пяти лет был льняной».
Подарки его Мелентьева отвергала.
– Ничего нам от тебя не надо! И вообще – сгинь!
А однажды увидел ее с фингалом под глазом и понял – спортсмен объявился. Кранты.
– И надо тебе такое? – кивнул на фингал.
– А что такое любовь, знаешь? – тихо спросила она.
Любочкин грустно кивнул.
– Знаю, Оль. Могу тебе рассказать.
И она тут печально и в первый раз жалостно, по-человечески:
– Уходи, Коля! И больше не приходи. Ничего у нас с тобой не получится.
Вот тогда до него и дошло – ничего. И еще – никогда.
И больше он к Мелентьевой не ходил. Проявил, так сказать, силу характера.
А Женька рассказывала, что спортсмен к ней заселился, так как стал поддавать и из спорта его попросили. Сидит дома и квасит. Живут на бабкину пенсию, и Мелентьева моет подъезд. Точнее – четыре. Такие дела. Каждый кузнец своего счастья.
А вот Любочкин на своем счастье тогда поставил окончательный крест. В жизни разочаровался, в любви и, так сказать, в женщинах.
Устроился на ткацкую фабрику наладчиком станков, и дали ему комнату в общежитии. Комната хорошая, сосед всего один, да и тот ночует на другом этаже – там у него зазноба.
Вроде все тихо. А жить неохота… Потому что совсем пустая вся эта жизнь. Совсем одинокая…
А тут подоспела беда – упал Любочкин на дороге, потерял сознание. Помнит только, что голова закружилась и в груди горячо стало, будто кипятка со всей дури плеснули. Слышал, как сквозь туман, что люди возле него останавливались, наклонялись и «Скорую» вызывали. Предполагали, что пьяный. А он – как стекло.
Так и загремел в больничку – в первый раз в жизни.
Утром началась суета – забегали медсестры, кому укол, кому капельница. Потом зашли врачи – строгие и молчаливые, никому ни слова, только шепчутся между собой, словно все тут уже покойники и нельзя нарушать тишину.
Любочкину назначили кардиограмму и уколы. Он лежал тихий, испуганный и голодный. Жрать хотелось. «Значит, не помру, – решил он, – никакой тяжелой болезни у меня нет». Чуть повеселел.
Обед разносила Галя – та, что ночью его пожалела.
Кивнула ему.
– Ну, как дела?
– Нормальненько! – бодро ответил он. А сердце заныло. От тоски заныло.
После обеда уснул – пропади все пропадом! Будем живы – не помрем. Так вот решил.
А вечером стали приходить родственники и знакомые. К соседям, разумеется. К пузатому и лысому пришла жена – лицо длинное, как у лошади, и скорбное, словно не в больницу пришла, а в морг попрощаться. Банок навезла, термосов – море. Лысый сел, нюхает и морду кривит – не хочу. То не хочу, это не буду. А она его уговаривает:
– Поешь, Вовчик! Это же витамины. Яблочко тертое, компотик сливовый. Котлетки из курочки, капустка цветная.
А Вовчик капризничает.
К молодому Сереге пришла девица – задница обтянута так, что вот-вот брюки треснут, и морда размалевана, как у американских индейцев. Но ничего, симпатичная. Гостинцы захватила – апельсины и вафли. На большее не сподобилась. А Серега жрет и нахваливает. И еще за задницу ее щиплет. Веселятся, короче. Ржут как кони.