И теперь между ним и нормальной жизнью стою только я. Только мы – люди приемного покоя. Я сделал глубокий вдох, чтобы успокоиться. Если задумываться над таким, можно сойти с ума.
– Прекращаем реанимацию.
Пульса все еще нет. Электрическая активность сохраняется. Как же сильно этот человек хочет жить! Как же сильно старается он получить второй шанс!
– Продолжаем реанимацию.
Я повернулся и схватил датчик ультразвука. Я хотел посмотреть на его сердце. Может быть, там скопилась жидкость, и мы можем ее откачать? Иногда (вообще-то почти никогда) вокруг сердца скапливается жидкость, сжимая его все сильнее и сильнее. Отсюда и электрическая активность без пульса. Если так, то мужику повезло. Я могу откачать жидкость через иглу и вернуть его в этот мир. Перикардиоцентез. Когда давление жидкости ослабеет, мышцы снова заработают, словно цепная пила от новой искры. Рывок – и вот она уже зарычала с такой силой, что приходится зажимать уши.
Я посмотрел на часы. Восемнадцать минут. Поезд уже в футе от человека.
– Прекращаем реанимацию, – произнес я, кладя датчик ультразвука на его грудь.
Я настроил аппарат. На небольшом экране замельтешили черно-белые штрихи. Я чуть-чуть сдвинул руку – и вдруг увидел совершенно отчетливо.
Поезд не остановился.
Слишком поздно.
На ультразвуке я увидел, что сердце его разорвалось. Желудочек – мышца, которая накачивает кровь, разорван. Словно огромный метеорит врезался в планету, расколол ее пополам, и ее магма выплеснулась в космос, атмосфера исчезла, ядро остыло и потемнело. Такой разрыв желудочка случается редко, очень редко. Но случается. Если незалеченный инфаркт оставил на мышце рубец, это слабое место, и в какой-то момент может случиться новый инфаркт.
Я подумал, что рубец на сердце мог появиться в тот день, когда этот человек стал бездомным, двадцать лет назад. Может быть, что-то произошло, что-то настолько ужасное, что он не смог этого вынести. Что-то такое, от чего возникла жуткая, мучительная, невыносимая боль в груди. Инфаркт. Но в тот момент он был слишком несчастен, чтобы заняться собой. Он просто лежал и мечтал о смерти. Но выжил. Боль в сердце ослабела. Он поднялся и вернулся к жизни. Но рана уже была нанесена, и часы начали тикать. Только что эти часы почти остановились. Я убрал датчик и отключил аппарат.
– Продолжаем реанимацию.
Мне нужно было это осмыслить.
– Что вы увидели? – спросил медбрат. Со лба его капал пот.
Мы ничего не могли сделать. Это необратимо. Даже в самом современном кардиоцентре, не говоря про нашу маленькую больницу, затерянную среди пшеничных полей, перфорация миокарда – это смертный приговор.
Я смотрел на человека. Щеки его еще были розовыми. Мозг все еще получал кислород от ИВЛ и массажа сердца. Человек все еще был жив, как вы или я. Но стоит нам прекратить реанимацию, и он умрет.
Меня это поразило. Обычно мы прекращаем реанимацию, когда человек уже умер. Когда перед нами только тело, которое мы изо всех сил пытаемся хлестать, бить, толкать, тянуть и заводить всеми средствами, какие у нас есть. В определенный момент кожа сереет, и мы видим, что человек умер. Но в этот раз все было по-другому. На этот раз я должен был прекратить реанимацию живого человека. С розовой кожей. Такое случилось со мной впервые, хотя на моем счету было уже сорок пять тысяч пациентов.
Вы никогда не видели фильм Найта Шьямалана «Знаки»? Там есть сцена, в которой грузовик наезжает на женщину и придавливает ее к дереву. Помоему, у нее что-то было и с ногами тоже, но точно я не помню. Помню лишь, что герои фильма понимали: стоит им отогнать грузовик, и она умрет. Но между деревом и грузовиком она жива. Она жива, пока грузовик сжимает ее живот, ее аорту. Шериф привозит на место катастрофы мужа, чтобы он мог проститься. Грузовик не может стоять так вечно.
Именно это и происходило с нами сейчас. Наша реанимация – это грузовик, сердце пациента – дерево.
– Перфорация миокарда, – ответил я.
– И что нам делать?
Вопрос на миллион долларов.
Мы ничего не могли сделать для его тела. Но, возможно, мы могли хотя бы выяснить, кто он. Назвать его по имени – в последний раз перед уходом.
Я осмотрел его тело – нет ли на нем каких-то знаков или татуировок, чтобы его можно было опознать. Руки его были покрыты мозолями. Может быть, он пришел сюда издалека. Чтобы добраться сюда, он мыл полы в школе в Техасе. Перетаскивал коробки с бумагой в ночную смену на складе в Теннесси. Собирал картошку под палящим солнцем в Айдахо, и пот скрывал текущие из глаз слезы.
– Мы ничего не можем сделать. Абсолютно ничего. Медбрат кивнул, не подозревая о мыслях, которые вертелись у меня в голове.
– Мне прекратить? – спросил он.
Я не ответил. Я поднял одежду этого человека и снова ее перетряхнул. Я ненавижу объявлять смерть Джонов Доу.
Сестра была права. Ничего. Где-то за городом, возможно, припрятан рюкзак, и там лежат документы или блокнот, хоть что-то, что говорит о том, кто этот человек. Но здесь ничего нет. Может быть, входя в город, он не хотел казаться бездомным.
Я взял ботинок. Мысок его совсем прохудился. Как он не отморозил себе ноги? Я перевернул ботинок и потряс его. Ничего. Я взял второй – то же самое.
Я поднял глаза. Сестра и медбрат смотрели на меня. Они работали со мной уже слишком долго, чтобы не понимать моих колебаний. Я снова все просмотрел – нужно было убедиться: мы сделали все для этого Джона Доу. Я взглянул на часы. Тридцать минут реанимации. Я знал, что все это впустую. Он умер еще в тот момент, когда сердце его разорвалось возле Starbucks.
Я понял, что время пришло. Мне хотелось что-то сказать этому человеку. Ведь он еще жив. Следует ли мне сказать, что мне жаль, что мы не смогли его спасти? Или присесть у изголовья и попытаться объяснить, что его сердце разорвалось, а мы не можем вечно его реанимировать, поэтому должны остановиться? Если у тебя есть последние мысли, подумай их сейчас.
Я не сказал ничего. Надеюсь, это было правильно.
– Прекращаем реанимацию.
Вот и все. Прямая линия. Точка в конце последнего предложения на последней странице его книги – книги, которая теперь останется незаконченной.
Мы постояли минуту. Только тихий писк монитора нарушал тишину.
– Джон Доу, – я посмотрел на часы. – Время смерти семь двенадцать.
* * *
И до сегодняшнего дня я не знаю, кем был этот человек. Я так и не узнал, что он делал в нашем городе. Коронер и шериф пытались это выяснить, но не смогли. Никаких следов, ключей, сообщений о пропаже человека, которые совпадали бы с его приметами. В конце концов, шериф записал его неопознанным Джоном Доу и закрыл дело.
Думаю, этого человека кремировали, и урна с его прахом нашла свое место на полке колумбария. Может быть, там есть целая полка с Джонами и Джейн Доу. Может быть, даже целый зал. Урны стоят рядом, покрываются пылью в темном подвале. Никто не приходит. Никто не вспоминает. И никто не придет, потому что невозможно узнать, кто они такие – кем они были.