– Значит, договорились: в первый день весны мы придем сюда и не покинем эти качели, пока нас обоих не стошнит! – предлагает Егор, и я радостно поддакиваю:
– Согласна! По два раза!
Мы громко и весело хохочем, будто знаем друг друга сто лет.
Все чушь: ни в одном из вероятных сценариев мы бы не прошли мимо, не разминулись во времени и пространстве, не затерялись в толпе!..
Смех одновременно смолкает.
Сколько же времени мы потеряли из-за вражды и взаимной ненависти родителей! Мы ненавидели и боялись друг друга, но всегда знали, что за пределами воздвигнутых стен есть другая жизнь: протяни руку, поверь – и найдешь себя и свое место в ней…
– Ты счастлив?.. – улетает в темноту вопрос и возвращается ответом:
– Нет. А ты?..
– Только когда ты рядом… – Лязг ржавых цепей и завывание ветра разбавляют напряженную тишину.
– Ты целовался с кем-нибудь? – снова подаю голос.
– Ну… да. – Егор отщелкивает окурок и поднимает воротник пальто. – Когда Воробей вытащил меня в люди, девчонки постарше придумали смертельно опасную забаву: «поцелуйся с Уродом и останься в живых».
Противная ревность горечью поднимается к горлу. Егор невесело смеется:
– Среди таких адреналинщиц были и девчонки с Микрорайона… Двух я спалил в школе почти сразу – они сейчас учатся в одиннадцатом. Так что… я имел успех! Воробей даже предлагал деньги с них брать!.. – он снова хватается за цепи и, помолчав, спрашивает глухо: – А… ты?
Я тушуюсь и признаюсь:
– Нет. Никогда…
Погруженный в безмолвие парк похож на дремучий отравленный лес – даже звуки сирен и клаксонов с дороги превращаются тут в жуткие вопли нечисти.
Я первой замечаю огоньки карманных фонариков и неразборчивые голоса за скоплением огромных елей.
Егор мгновенно соскакивает с качелей и за руку уволакивает меня за помост.
– Полиция? – шиплю я в ужасе, и он мотает головой:
– Не знаю. Валим!
Шаги приближаются, и мы бросаемся наутек.
Ветер свистит в ушах, легкие превратились в камень, морозный воздух раздирает грудь. За спиной раздается топот, густой бас требует остановиться, но я бегу изо всех сил. Под резиновыми подошвами скрипит временный снег, путь ярко освещают звезды, отбрасывая на дорожку тени сплетенных в сеть ветвей…
Вот и пришел конец всему: сейчас меня поймают и загребут в отдел, позвонят бабушке – и привет…
«Сонюшка, в кого ты превратилась? Сонюшка, как ты могла? Сонюшка, ты меня просто убила!..»
Меня хватают за капюшон и увлекают во мрак.
Вскрикиваю, выпадаю из реальности и прихожу в себя только в кромешной темноте за будкой билетных касс.
Чья-то ладонь зажимает мне рот.
– Это я! – Егор медленно убирает руку, сгребает в охапку ослабевшее от погони и ужаса тело и, щекоча дыханием ухо, шепчет: – Замри и не дергайся. Мы невидимки. Они нас не заметят.
Послушно перестаю дышать.
Люди в форме, жутко матерясь, проходят мимо, и я удивленно оборачиваюсь:
– Снова получилось! Мы исчезли, как тогда, среди одуванчиков на поле!..
Я пытаюсь в темноте разглядеть его лицо, но вместо этого чувствую мимолетное прикосновение к губам, вызвавшее в душе ожог. Следующее прикосновение, настойчивое и нежное, выбивает из-под ног замерзшую землю – выставив вперед руки, я висну на Егоре, потому что сердце, кажется, взорвалось.
Я не сразу осознаю, что мы делаем.
…Черт побери, мы целуемся…
Господи, это – мой первый поцелуй!
Четырнадцать
Почерневшее перед рассветом небо бледнеет с одного края, улицы оживают, первые трамваи, звеня, выползают из мглы.
Дикая головная боль и стыд не позволяют мне посмотреть на Егора – он сидит рядом на спинке привокзальной скамейки и наверняка умирает от раскаяния.
Сердце слабо трепещет в груди и никак не придет в норму: мы с Егором Лебедевым целовались…
Наверное, я сошла с ума. Но это было волшебно. Как сон.
Я слышу тяжкий вздох, тру кулаками сонные глаза, провожу языком по опухшим губам – нет, ничего мне не приснилось.
– Я выжила! – сообщаю хрипло и улыбаюсь, но Егор, кажется, не понимает юмора. – Поцеловала тебя и выжила!
– А… Сонь, я… – Вздрагиваю, как от удара током: он только что впервые обратился ко мне по имени – и тут же ляпаю невпопад:
– Блин, ждать еще целый час! – набираюсь наглости, смотрю на Егора, и он быстро опускает лицо; в свете желтого фонаря кровавым бликом сверкает красный камешек, жгучее любопытство покалывает в кончиках пальцев. – Ты обещал, что ответишь на все вопросы. Скажи, на фига ты носишь эту сережку? Рисуешься или действительно думаешь, что она тебе идет?
Егор напрягается, лезет в карман за сигаретой, но так и не достает ее – дышит на ладони и поднимает воротник.
– Раньше я ее не носил. Это Воробей придумал, чтобы кое-кому жизнь медом не казалась, – усмехается он. – Знаешь, я видел твой взгляд, когда стоял перед портретом той Сони… Спорим, ты даже подумала, что я действительно моральный урод, раз смею так спокойно на нее смотреть. Ну да, мне и вправду пофиг. Потому что я знаю: мой отец ни в чем не виноват. Иначе я бы просто жить не смог. Да и не стал бы…
Под скамейкой дрожит земля: тяжелый товарняк целую вечность проползает по рельсам и исчезает за стенами присыпанных снегом складов.
Мысли еще медленнее соединяются в слова:
– Егор, для меня это не имеет значения. Ты – не он.
– Мои родители познакомились в летнем лагере на море, когда им было по четырнадцать, – перебивает Егор. – Потом они разъехались в разные концы страны и семь лет переписывались. Когда мама получила в Городе диплом и вернулась, отец приехал к ней. Просто потому, что не мог не приехать. Они поженились, жили в доме деда, отец устроился на завод. Местным он сразу показался странным: любил мотаться по окрестностям, любовался природой, что-то записывал, рисовал… Носил черные пиджаки и пальто – то, что на мне, тоже его: чудом не сгорело в пожаре. В общем-то, никем мой папаша особо не был. Но убийцей не был точно…
Над путями эхом разносится визгливый голос диспетчера, с дальней платформы трогается фирменный поезд. Фонарь, поморгав на прощание, гаснет.
Слезы сочувствия наворачиваются на глаза – я бы тоже отрицала очевидное, если бы моего близкого человека вдруг обвинили в чем-то подобном. Но серьга в ухе Егора противоречит всему, о чем он рассказывает сейчас и во что хочет верить.
– Ну а это, – проследив за моим взглядом, он дергает себя за покрасневшую от мороза мочку, – сережка моей матери.