Находясь снаружи, он часто глядел на небо, особенно когда холодное солнце стояло низко и в светло-карамельном сумеречном небе загорались звезды. В его мозгу вспыхнула яркая и твердая, как алмаз, мысль: человечества больше нет, но разве это значит, что он последнее мыслящее существо во Вселенной? Возможно, там есть кто-то еще?
Как это изменило его чувства?
А что, если там действительно никого больше нет: только пустые световые годы, пустые парсеки, пустые мегапарсеки, и так до самых дальних, самых тусклых галактик, дрожащих на краю видимой части Вселенной?
Что он чувствует в связи с этим? Холод. Одиночество. Свою хрупкость.
И, как ни удивительно, свою ценность.
Часть вторая
Недели сливались в месяцы, месяцы – в длинный марсианский год. База продолжала функционировать, несмотря на мрачные предчувствия Ренфру. Некоторые системы теперь казались даже более надежными, чем когда-либо после смерти Соловьевой, словно нехотя решили сделать вклад в его выживание. По большей части Ренфру был рад: не нужно беспокоиться, что база его подведет. Лишь в самые мрачные мгновения он хотел, чтобы база его убила, быстро, безболезненно, например, тогда, когда он спит или мечтает о лучших временах. Так он погибнет вполне достойно и не нарушит клятву, данную Соловьевой. Она не осудит его за то, что он желает такой смерти.
Но роковой неисправности все не было, и большую часть времени Ренфру удавалось не думать о самоубийстве. Он полагал, что прошел через стадии гнева и отрицания и достиг чего-то вроде смирения.
Хорошо, что ему было с кем поговорить.
Он теперь часто беседовал с пианистом, не вполне отдавая себе в этом отчет. Странно, что пианист отвечал ему. С одной стороны, Ренфру прекрасно понимал, что это плод его воображения: мозг начал заполнять недостающую часть диалога на основе фраз, которые музыкант произносил между песнями. С другой стороны, ответы казались совершенно реальными и абсолютно неподвластными ему, как будто у него больше не было доступа к части мозга, порождавшей их. Возможно, это был своего рода психоз; но даже если так, эффект оказывался благотворным и даже умиротворяющим. Сохранить разум за счет небольшого самоуправляемого помешательства, связанного только с пианистом, – не такая уж высокая цена.
Он до сих пор не знал настоящего имени музыканта. Оно вертелось у него на языке, но Ренфру все не мог его припомнить. Пианист не давал подсказок. Он называл песни, часто рассказывал увлекательные подробности о них, но никогда не говорил, как его зовут. Ренфру попытался получить доступ к программным файлам системы воспроизведения, но вскоре ему надоело пролистывать бесчисленные варианты. Он мог бы копнуть поглубже, но боялся нарушить то хрупкое волшебство, которое вернуло к жизни пианиста. Ренфру решил, что лучше оставаться в неведении, чем рисковать утратой хоть и призрачного, но товарища.
– Не очень-то у меня интересная жизнь, – сказал Ренфру.
– Пожалуй. – Пианист посмотрел в окно, за которым были похоронены остальные колонисты.
– Но по правде говоря, это намного лучше альтернативы.
– Наверное, – с сомнением протянул Ренфру. – Но что мне делать до конца своих дней? Не могу же я просто болтаться по базе, пока не упаду замертво.
– Что ж, выбор всегда есть. Может, заняться чем-нибудь более осмысленным?
Пианист коснулся клавиш, наигрывая мелодию.
– Научиться играть на рояле? А какой в этом смысл, пока ты рядом?
– Не рассчитывай на то, что я всегда буду рядом. Но вообще-то, я имел в виду чтение. Здесь же есть книги? Настоящие бумажные книги.
Ренфру представил, как пианист изображает открывание книги, и кивнул без особого энтузиазма:
– Почти тысяча.
– Представляю, во сколько это обошлось – привезти их сюда.
– Их не привозили… большинство, по крайней мере. Напечатали здесь на переработанной органике. Их печатали и переплетали в автоматическом режиме, и можно было запросить экземпляр чуть ли не любой книги, которую когда-либо напечатали. Разумеется, это больше не работает… тысяча книг – все, что осталось.
– Ренфру, ты уже это знаешь. Зачем ты рассказываешь мне?
– Потому что ты спросил.
– И то верно. – Пианист поправил очки на переносице. – Тысяча книг – это немало, тебе хватит надолго.
Ренфру покачал головой. Он уже просмотрел книги и знал, что интересных куда меньше тысячи. Большинство книг напечатали развлечения ради – с техническими журналами и документацией можно было свериться в любой момент с помощью глазных имплантатов или наладонников. Не меньше двухсот изданий предназначались для детей и подростков. Еще три сотни были напечатаны на русском, французском, японском и других незнакомых ему языках. У него было время, но не все время в мире.
– И сколько остается книг, которые ты готов прочитать? Сотен пять?
– Не совсем, – ответил Ренфру. – Я пытался читать беллетристику. Не стоит. Очень тоскливо читать о том, как другие люди жили своей жизнью до Катастрофы.
Пианист взглянул на него поверх очков:
– Тебе не угодишь. И что останется, если отбросить беллетристику?
– Остальное не лучше. Дневники путешественников… биографии исторических деятелей… атласы и книги по естествознанию… все это напоминает мне о том, чего я больше никогда не увижу. Я больше никогда не промокну под ливнем. Не услышу птиц, не увижу моря, не…
– Хватит, я понял. Вычеркни также подарочные издания. Все равно гостей, которые любят их листать, можно не ждать.
Ренфру сделал это. Гора книг становилась все меньше. Остались философские труды: «Философские исследования» Витгенштейна, «Бытие и ничто» Сартра, «Слова и вещи» Фуко, десяток других.
– Кто их напечатал?
– Не знаю.
– Должно быть, парень был чертовски одинок. И как они тебе?
– Я старался как мог.
Ренфру пролистал их, очарованный и вместе с тем неприятно пораженный плотностью философских рассуждений. Да, авторы пытались разобраться в главных вопросах, занимавших человечество. Но книги были почти совсем оторваны от всего, что Ренфру считал повседневной реальностью, и он мог обращаться к ним, не испытывая горечи утраты и ужаса, которой сопровождалось чтение других книг. Не то что бы он отметал доводы философов как бессмысленные, но, поскольку в книгах говорилось о человечестве в целом, это было намного менее болезненно, чем когда Ренфру приходилось думать о каком-нибудь другом человеке. Он был в состоянии смириться с гибелью человечества.
Мысль об утрате конкретного человека – вот что было поистине невыносимо.
– Стало быть, немецкие зануды тебе зашли. Хорошо. Что еще?
– Ну, есть еще Библия, – ответил Ренфру.
– Ты ее читал?
– С религиозным рвением. – Ренфру пожал плечами. – Извини. Так себе шутка.