Не посвящая, разумеется, царствующего московита в коронные соображения, Гонсевский живо предложил помощь своего короля в войне — вместо крымского — со Скандинавским полуостровом. Поход на шведов также принесет море выгод царству Руси. «А с морем и свободу от вас, дураков», — тоже не произнес вслух Дмитрий, но... ведь он, кажется, хотел спасать каширских селян от татар? Или тогда попозже это?..
ФРАШКИ
Мать вот его всегда чувствовала, хоть за заслонкой не видела чугунка в печке, сготовилось в нем или нет. А сын не понимал, пытаясь исправления свои и преобразования представить тем чугунком, хотел и не мог учувствовать плоть и цвет варева.
Помешивалось, путалось обрывчато в царящем парне личное, подвластное, иное... Неслись и пели, точно в бедствующем польском виршеписце, нерифмованные фрашки...
Отрепьеву, когда читал чье-то историческое повествование, казалось, тогда жили иные люди, не как теперешние, — те равнопокойные, отдельные были волоты-богатыри: встали, пошли, сделали. Но поздней понял: и тогда ютились, стлались, буйствовали да бездействовали те же, постольку и дошли до нынешней «пурги». Летописец же брал под перо редчайшее — действеннейшее, лестнейшее — и сам еще приделывал и полировал.
В Думе ум столбом. Вошедшему могло бы показаться, что раструбы княжьих шапок для того так и сшиты, чтобы дать подлетающим мыслям простор — на локоть по-над каждым теменем.
Кто-то поговаривает о монархе за глаза:
— По всей Европе уже полное рабство смердов, а наш им льготить выдумал... Рабство, рабство — вот цивилизация! Весь свободный мир давно уж встал на этот путь, а наш опять... Да хватит уже, что Россия — вот преправославная, особенная! Мол, у нея свой путь — в хвосте плестись... А Россия, видал, уж и от хвоста отстает! У их там теперь и наука, и музыка, и полное согласие у инператоров с боярами — веселый серваж! Только всеполнейшее закрепощение простолюдина, на европ манер, поведет к благоденствию нашей земли.
— Да ведь православие у нас! Мало ли Иванам-воинам жил стоило — в царство народы сковать?! Построить вокруг свята места суковаты-огорожи?
— Так сковано же все, и Запад ноне не враг: давно насчет нас успокоился. Полно и нам воротиться от ума всего материка-то...
— На дорогах Каширы шалят.
— А что же стрельцы ?
— Ездят. Стрельцы и городовые дворяне объезжают дороги, проверяют грамоты и подорожные, но и грабители едут в стрелецком наряде, так что купцы ни перед кем не останавливаются, гонят во весь дух. Разбойники и городовые сквозь чащу стреляют им вслед.
— Это-то что? Во ином граде городовые сами откидывают для разбойников рогатки, дабы их, городовых, не перебили по домам потом. Тати ведь всюду — одних одолеешь, их родные да кумовья ночью подпалят...
— Граждане Звенигорода вельми захуда. Серебра ныне имеют аккурат на разговение, но не на нажить духовную: не играно в лето сие пещного действа. Приходы шлют нам многие свитки, опоясанные мольбою одной: «Зрелищ и щей!»
С левой лавки встал боярин Темкин-Янов, взял и зачитал:
— А вот «стряпуха Уська добра человека Игната Отрыгина показала со страсти по розыску, што государыня ея, жена Отрагинова, вынося с поварни на обед супругу чугун счей, потеряша ум и срам, изо рта плеснула мужу во счи, а што счи те Отрыгин приел, до вечерни скрутило его и преставило Господу... За то же присуждено было судом змеихе вдовой, Отрыгиновой, хоть и не рвать, но урезать язык, полоскать рот святою водою и одеть волосяной покров навек!»
— Да хватит каждым мелким колдовством Большую Думу засорять! — выкликнул с места боярин Ковров. — Мне в приказ вот про какую важность доложили. — И начал по писаному разбирать:
«...Кабальный столяр гостей Строгановых при денежном вспоможении купцов содеял из двух простых лодок одну — непростую, мудрую гораздо. Струг сей безвредно опускал под воды человеков и влекся водным течением по дну на сыромятных парусах. Умелец пробно был пущен при сельце Касимове в поемную запруду и боле не дал вести о себе. Строгановы, занарядя тамошних селян, запруду ту вдоль и поперек прошли с баграми, но чудо-пловца на подводном челне не нашли. Авенир Строганов ловил его плавною сетью при впадении Мокши в Оку, а потом — Оки в Волгу, а там — проплыл, не покладая весел, вниз, тщась перенять пловца до Каспия, и сторожил его, перемкнув на глубине устье цепью — все бестолку. Чают — не поспели и пловец утек. С ним в Персию же сплыли пять рублев с полтиной, взятые у любопытствующих купцов, и увы — секрет изготовления чудо-струга канул навсегда туда же...»
Разные бывали иностранцы. Один — ни бельмес, другой, наоборот, чем-то явно влеком к незнакомой земле и уже поднаторел в языке: сам, без толмача, сказал:
— Царишка-батюшка! Дай торгу беспошленна со твои купцы! Купцы из Нового Нижгорода! Тьфу т-ты — из Нижнего Новгорода!
Царь приказал шутам изображать купца, потом — боярина, потом — стрельца, земледельца, потом всех разом: так легче думалось об этих сословиях всех.
Колокола, блины, упругие шелковые костры под прыжками. Вдруг вскинулся: «Масленицу до сих пор празднуют?!. Христиане-то, а?!» Походил, успокоился: да просто привыкли в этот день гулять.
Пословицы, пустоговорки, сказки детства. Там — глупый царь, тридевятый. Как будто не русский, но «царь» же. (И все знают, что наш он). Царевна, проворный дурачок — он обманывал царя, овладевал царевной и правил на радость всем сам...
Колокола. И что они? Он что, всегдашний бой колоколов Москвы? Бесконечное младенчество, великое, вечное? И никуда еще не надо уходить. Тогда — во время главного ухода — не прощался, но странно дрогнул, когда звон вдруг начал таять за овражистыми слободами, на другом конце ноля. Никуда еще не нужно, никому. Ни Москве и никому из нее. Теперь только, при впадении дороги в стезю, понял, что этот звон означает. Рано, еще очень рано. Можно еще долго дремать, даже вечно нужно. Играть, смеяться, петь, глядеть на Бога, не надо думать, воевать, стремиться и бояться... Здесь можно, взрослея, грешить, и дурака валять, и ходить путями сердца своего, но нельзя выходить из круга звука — молодого, трезвозвонного, из-под круга колокола. Но какую бы тропку себе, вьюнош, ты черт-те куда ни пробил валким ли, стойким ли сердцем, сделай только шаг назад, на чуть слышный вызвон, и опять впадешь в сей сон спасения, отовсюду вернешься к престройному гулу начала, в тот дом, где еще нет способов неверно жить.
Совсем уходя, оглянувшись, перекрестились: Повадьин, худой инок, — размашисто, смело и скоро; глум Варлаам — в первый раз после чудовской жизни — с верой и страхом; а коренастый юнец — тоже отчасти понявший, что звон означает, — медленно и озадаченно.
Хотел на родину. Но там уже все не так, мужики все перестроили, никого нет, кто бы помнил царя сопляком. Как смута пошла, люди не стали жить на одном месте: кто не умер, далеко наружу отошел за лучшей долею. На его место — за своей лучшей (худшей его) — проявились извне новые.