– Холли всегда говорила, что менингит как-то странно подействовал на его мозг. У Джеко ума словно бы прибавилось.
– Да, ведь не зря же говорят, что неврология – это последний рубеж.
– Значит, сами вы не разделяете эту теорию?
Эйлиш с заминкой произносит:
– После болезни изменился не мозг Джеко. Изменилась его душа.
Я серьезно гляжу на нее:
– Но если его душа стала другой, то был ли он по-прежнему…
– Нет. Он уже не был Джеко. Во всяком случае, он был не тем Джеко, который приезжал ко мне пятилетним. В шесть лет Джеко стал… кем-то другим.
По лицам восьмидесятилетних стариков трудно что-нибудь понять: их кожу покрывают морщины, а глаза становятся птичьими, так что выражения не разберешь. Оркестр, уступая уговорам многочисленной родни из Корка, начинает играть «The Irish Rover»
[68].
– И об этом вы предпочитаете не распространяться?
– Да, конечно. Слышать такое больно и обидно, да и звучит оно безумно. Я говорила об этом лишь с одним человеком – с самим Джеко. Через несколько дней после истории с Беккетом налетел шторм, и когда на следующее утро мы с Джеко собирали водоросли на берегу залива рядом с моим садом, я без обиняков спросила: «Джеко, ты кто?» А он ответил: «Я гость, прибывший с добрыми намерениями, Эйлиш». Вот так-то. У меня не хватило смелости выяснять, где же тогда Джеко, только он будто подслушал мои мысли и сказал, что Джеко не мог остаться, но все воспоминания Джеко – в целости и сохранности. Это был самый странный разговор в моей жизни, хоть у меня их было немало.
Я разминаю затекшую ногу.
– А что вы делали потом?
Эйлиш морщит лицо, словно плечами пожимает:
– Да ничего. Удобрили водорослями морковку в огороде. Вроде как договорились между собой. Кэт, Шерон и Холли на следующий день уехали. И только когда я услышала, что он исчез… – Она исподлобья смотрит на меня. – Понимаешь, мне всегда хотелось узнать, не связан ли тот путь, которым он нас покинул, с тем, которым он сюда явился…
Громко хлопает пробка, вылетая из горлышка бутылки, и за столом звучат радостные восклицания.
– Я польщен, Эйлиш, что вы это мне рассказываете. Но я не пойму зачем?
– Так было велено.
– Кем… велено?
– Сценарием.
– Каким сценарием?
– У меня есть некий дар, Эд. – У Эйлиш глаза крапчатые, цвета зеленого дятла. – Он есть и у Холли. Ну, ты знаешь, о чем я.
Шум голосов в зале мерно вздымается и затихает, будто волны шелестят по гальке.
– Подозреваю, вы говорите о голосах, которые Холли слышала в детстве, и ее умении… в общем, то, что некоторые назвали бы «предвидением».
– Да, это по-всякому называют.
– Но этому существуют и медицинские объяснения, Эйлиш.
– Конечно существуют, если им верить. А по-ирландски мы называем эту способность cluas faoi rún – «тайный слух».
У двоюродной бабушки Эйлиш браслет из тигрового глаза. Она его теребит и пристально смотрит на меня.
– Эйлиш, понимаете… я очень уважаю Холли, и… да, у нее чрезвычайно развита интуиция… иной раз просто оторопь берет. Нет, я не собираюсь высмеивать традиции, однако…
– Однако ты скорее руку себе отгрызешь, чем поведешься на россказни насчет ясновидения, тайного слуха и прочей ерунды, которую несет полоумная старая ведьма из Западного Корка?
Именно так я и считаю. Смущенно улыбаюсь.
– И это нормально, Эд. Для тебя…
Виски́ сжимает боль.
– …но не для Холли. Ей ведь с этим приходится жить. А это трудно – я-то знаю. И в сияющем современном Лондоне ей куда трудней, чем мне в туманной древней Ирландии. Ей будет нужна твоя помощь. И очень скоро.
Разговор принимает странный оборот – о таком на свадьбах мне еще никогда говорить не приходилось. Хорошо хоть не об Ираке.
– И что же мне делать?
– Верить ей, даже если сам ты в это не веришь.
К нам подходят Кэт и Рут, разрумянившиеся после латиноамериканского танца.
– А о чем это вы тут целую вечность шушукаетесь?
– Эйлиш рассказывает мне о своих арабских приключениях, – говорю я, но из головы у меня не выходит просьба старухи.
– А вы видели, как Кэт и Дейв танцевали? – спрашивает Рут.
– Видели и восхищались обоими, – говорит Эйлиш. – А Дейв-то хвост как перед тобой распускал, ну чисто павлин, даром что уже не мальчик.
– В молодости мы с ним часто ходили на танцы, – объясняет Кэт; ее ирландский акцент куда заметнее при общении с родственниками. – А как начали работать в «Капитане Марло», так стало не до танцев. Лет тридцать с лишним никуда вдвоем не отлучались.
– Эйлиш, уже без четверти три, – напоминает Рут. – Скоро такси приедет. Наверное, пора начинать прощаться.
И это все? Эйлиш задурила мне голову какими-то сверхъестественными глупостями, а теперь уезжает?
– Я думал, вы с нами до завтра останетесь, – говорю я.
– Нет уж, хорошего понемножку. – Она встает, опираясь на палку. – Ошин проводит меня в аэропорт, а мой сосед, мистер О’Дейли, встретит в Корке. Эд, на Шипсхед я тебя пригласила. Так что не тяни, приезжай, пока время не вышло – и приглашению, и мне.
– Чего-чего, а времени у нас предостаточно, – убежденно отвечаю я.
– Нет, у нас гораздо меньше времени, чем кажется.
Розовые барашки облаков свернулись на узкой полоске неба над заградительными барьерами вдоль юго-западного шоссе к Багдаду. Все дороги, даже объездные, были забиты чудовищными пробками, и последнюю милю перед гостиницей наша полу-«королла» проползла со скоростью тучного бегуна. Нас обгоняли тяжело груженные мотоциклы. Насер вел машину, Азиз дремал на переднем пассажирском сиденье, а я скорчился на полу салона, под вешалкой с рубашками из химчистки. Багдад – темный угол, в полном смысле слова, потому что уличное освещение не работает, и с наступлением сумерек возникает прямо-таки трансильванское желание поскорей добраться домой и покрепче запереть за собой дверь. Сегодня мы были свидетелями жутких сцен, и Насер пребывал в куда более мрачном настроении, чем обычно.
– У моей жены, Эд, было хорошее детство: у отца хорошая работа в нефтяной компании, дети учились в хорошей школе, денег хватало; oна умница, тоже училась, в Багдаде все было хорошо. Даже после того, как началась война с Ираном, здесь было много американских компаний. Рейган присылал Саддаму деньги и вооружение, а советники из ЦРУ поставляли всякую химию, для войны. Ты же знаешь, Саддам был союзником Америки. Хорошее время. Я тогда был совсем молодой. Стодвадцатипятикубовый «судзуки», кожаная куртка. Очень крутой. По ночам сидел в кафе с приятелями. Девушки, музыка, книги, все такое. Тогда у нас было будущее. У отца жены хорошие связи, в армию меня не забрали. Слава Аллаху. Хорошая работа на радио, в Министерстве информации. Потом война кончилась. Мы думали, Саддам начнет тратить деньги на страну, на университет и у нас станет как в Турции. Но случился Кувейт. Американцы сказали: «Ладно, вторгайтесь, это мелкие пограничные распри». Но потом вдруг – нет. Резолюция ООН. Мы все думаем: что за фигня? Саддам как загнанный зверь: уйти из Кувейта – потерять лицо. Моя работа тогда была креативная – поражение надо представить победой. И будущее стало мрачным. Дома мы с женой тайком слушали арабскую службу Би-би-си, завидовали британским журналистам, которые могли свободно освещать события. Я тоже так хотел. Но нет. Мы писали ложь о курдах, ложь о Саддаме и его сыновьях, ложь о партии Баас, ложь о светлом будущем Ирака. За правду – смерть в Абу-Грейбе. Потом одиннадцатое сентября, и Буш говорит: «Свергнем Саддама!» Мы так обрадовались! Было страшно, но радостно. А потом Саддама, этого сукина сына, не стало. Я подумал, хвала Аллаху, Ирак начнет новую жизнь, Ирак поднимется, возродится, как… огненная птица – как она называется, Эд?