Он отвернулся, и через секунду ошеломленная Авдотья услышала всхлип:
– Но Улита! Они забрали мою Улиту!
Авдотья уставилась на начинающую лысеть макушку помещика. Улита? Кто такая Улита, если Дмитриев – заядлый холостяк? И вдруг вспомнила злостные сплетни, что поведала ей однажды, вернувшись с именин дмитриевской кухарки, верная Настасья. Аристарх Никитич, имевший среди соседей репутацию если не женоненавистника, то уж точно анахорета, влюбился в собственную ключницу: женщину немолодую, уже к тридцати, с большими серьезными глазами. Говорила Улита мало, низким, грудным голосом, двигалась плавно и с достоинством и много лет отказывала дмитриевскому старосте, рыжему Якову, пока не обратила на себя внимание самого барина. Кухарка нашептала Настасье, что Улита не сразу переселилась из своей каморки в барскую спальню, но продолжала исправно выполнять обязанности экономки, не возгордилась и не отдалилась от прислуги, отчего те весьма благосклонно смотрели на возможную ее вольную и даже брак с барином. «Только вот барин у них в любовных делах уж больно нерешительный, – хихикала Настасья, причесывая барышню на следующий день после кухаркиных именин. – Пока соберется с силенками, уж поздно будет: снесут в церковь по другой надобности». Видно, побоявшись, как бы та от него не ушла, Дмитриев так и не дал своей Улите вольную. И вот теперь ее, вместе с прочим награбленным добром, увезли в своих обозах хорваты.
Авдотья, краснея (тайна была интимной, и не надлежало ей, девице, о ней знать), дотронулась до плеча Аристарха Никитича.
– Слезами горю не поможешь, – тихо сказала она, посадив соседа рядом с собою и с жалостью заглядывая в измученное белым вином
[30] и бессонницей лицо. – И обменять важного француза на Улиту не получится. Ничего, боюсь, из вашей затеи не выйдет.
– Это мы еще поглядим, – нахмурился Дмитриев, совсем по-мужицки обтер ладонью заплаканное лицо. – Француз-то ваш – не из мелких пташек. Летает, поди, не низко.
– Но и не высоко, – пожала плечами Дуня. – Или вы и впрямь решили, что наполеоновская армия зовется великой оттого, что легко поддается шантажу? Положим, соберете вы своих мужиков, отправитесь вслед за хорватами… И даже если нагоните и попытаетесь обменять своего пленника на Улиту, полагаете, они дадут вам уйти? А если и дадут, то не вернутся обратно, чтобы предать и дом, и деревни, и людей ваших огню и мечу? Неужто мало вы настрадались, Аристарх Никитич?
– Мало, – тихо ответил, сгорбившись, Дмитриев. – Не могу жить без нее, княжна. Уж простите мне эту слабость.
Дуня молчала, не зная, что и сказать, – в обществе промеж дамами (а уж девицами тем паче!) не принято было обсуждать подобные истории. Хотя из холостых да и женатых помещиков многие постельничали со своими крепостными девками. Девки частенько и не были против – это избавляло от тяжелых работ в поле. А если везло забрюхатеть, то хозяин давал бывшей любовнице вольную, отправив дитя в воспитательный дом и пристроив саму ее замуж за мелкого купчишку или канцеляриста (так, к примеру, поступил со своей крепостной наложницей солнце русской поэзии). Однако Дмитриев, взяв Улиту утехи для, похоже, питал к ней те чувства, которые пристало питать не к крепостной, а скорее к женщине своего круга. А к женщине своего круга в конце сентиментального осьмнадцатого века и в начале романтического девятнадцатого следовало испытывать восторженное обожание, обожествляя своего «милого ангела».
Но стоило Авдотье задуматься над сим парадоксом, как ухо ее уловило в потерянном бормотании Дмитриева нечто странное:
– А ведь нашло на меня, княжна, как помутнение после охоты с дядюшкою вашим, так чуть не сгубил ее, несчастную, а все ревность проклятая.
И увидев, что юная Липецкая вскинула на него удивленные глаза, мелко закивал.
– Каюсь, каюсь, как бес меня, старика, попутал: сжал, значит, шейку ее лебединую и, думаю, не очнулся бы, не войди тогда мой Архипка. А она, княжна, ни звука не произнесла, ни словом меня не попрекнула, разве ходила с месяц с повязанным тряпицей горлом. Но уж и под венец со мной идти отказалась наотрез. А теперь вот как вышло…
– Когда… – Дуня неверяще смотрела на трясшегося от более не сдерживаемых рыданий Дмитриева. – Когда пришли к вам хорваты?
– Да уж с неделю назад. Я – за ними. И молил, и оклады с икон семейных снял, и капиталы сулил из дома московского, все без толку: токмо зубы скалили, изверги.
Авдотья вдруг подняла руку и неловко погладила Дмитриева по седым спутанным кудрям.
– Мне кажется, я знаю, что делать, – сказала она.
Через полчаса они уже выезжали со двора, провожаемые подозрительным взглядом дмитриевского лакея (очевидно, того самого спасшего Улиту бдительного Архипки) и сенных девушек. В двуколке с трудом хватало места на троих. На каждом ухабе Авдотья чувствовала плечом руку де Бриака, настоявшего, что будет править. Лицо француза было грязно – он, как никогда, был похож на вольного корсара далеких южных морей. Но дух от майора исходил вовсе не романтический – бедняга провел всю ночь запертым в хлеву. Синий ментик и рейтузы потеряли свой щеголеватый вид, на запястьях краснели следы от веревки. На совсем недавно отполированных денщиком сапогах – следы навоза (напрочь перебивавшие аромат кельнской воды). Крупные красивые губы кривились в бешенстве, француз щурил глаза и поминутно понукал лошадей.
Некоторое время Пустилье с Дуней хранили благоразумное молчание, пока особенно глубокая колдобина чуть не перевернула их коляску. Княжна подпрыгнула и весьма болезненно вновь приземлилась на деревянную скамью, попутно задев грудью плечо майора, от чего покраснела аки маков цвет и, злясь на себя, заявила:
– Если мы сейчас перевернемся в ближайшую канаву, виконт, виноваты будут вовсе не лошади.
– Вряд ли вы станете винить меня за то, что мне хочется поскорее покинуть это место. – Не глядя на нее, он все-таки попридержал коней.
– Тогда мы можем заранее уговориться, что виновата любовь, и покончить с этим! – улыбнулась Дуня.
– Как вы себе это представляете? – наконец развернул к ней узкое, как клинок, лицо француз. – Какое послание я, по вашему мнению, должен написать по поводу помещичьей девки?! И кому? Генералу Богарне?
– Думаю, – пожала плечами Авдотья, – про любовь писать не стоит. А стоит про поведение, неподобающее офицерам Великой Армии. – И не выдержала: – Вряд ли Улита просто подает сейчас чай хорватским наемникам, не так ли? Даже если получится вернуть ее Аристарху Никитичу, то в каком виде?
Они снова замолчали. Де Бриак в раздражении бросил поводья Пустилье, и тот стал править, насвистывая свою любимую песенку про садок и розмарин. Дуня же смотрела на еще парившие под утренним солнцем луга: ей почему-то стыдно было рассказать французам о том, что поведал ей давеча тет-а-тет Аристарх Никитич. «Чуть не удавил в пылу страсти собственную крепостную любовницу! И кто! Кроткий Дмитриев! Однако убить девочку он не мог, – думала она, снова и снова сопоставляя даты. – Слишком уж занят был тем, чтобы отбить свою наложницу у хорватов. Но ежели так, выходит, страшный душегуб – не единственный, кто склонен душить женщин в нашем мирном Трокском уезде».