Главным же источником моего счастья было то, что я обрел нечто, считавшееся мною навсегда утраченным и ни разу мне не встретившееся за много месяцев пребывания в Нью-Йорке, – товарищескую среду, общение с друзьями и приятное времяпрепровождение. Я чувствовал, как с меня слетает хрупкая скорлупа отчуждения, которой я по доброй воле прикрылся, словно латами. До чего же замечательно, думал я, что мне довелось встретить Софи и Натана – таких теплых, ярких, веселых новых друзей, – и мне захотелось протянуть руки и обнять их обоих (по крайней мере, так было в тот момент, несмотря на то что я отчаянно влюбился в Софи) в приступе сладчайшего чувства братства, к которому не примешивалось ничего плотского. «Старина Язвина, – сказал я себе и глупо осклабился, глядя на Софи, хотя, по сути, поднял стакан пенящегося «Будвейзера» за себя, – ты вернулся в страну живых».
– Salut
[49], Стинго! – сказала Софи, в свою очередь отхлебывая пиво из стакана, который Натан заставил ее взять, и серьезная прелестная улыбка, которой она наградила меня – белоснежные зубы сверкнули на отмытом счастливом лице, которое еще бороздили тени лишений, – столь глубоко меня тронула, что я невольно чуть не поперхнулся от счастья. У меня было ощущение, что скоро я буду окончательно спасен.
Однако же, несмотря на прекрасное настроение, я не мог не чувствовать, что не все в порядке. Жуткая сцена, разыгравшаяся между Софи и Натаном накануне, должна была бы послужить мне предупреждением, что наш маленький товарищеский пикничок, исполненный смеха, непринужденности и даже легкой интимности, не вполне соответствовал статус-кво их отношений. Но я из тех, кто слишком часто и легко попадается на удочку внешней маскировки: я был способен мгновенно поверить, что происшедшая при мне отвратительная вспышка была досадным, но редким исключением и что на самом деле они шагают по розам в единении сердец. Объяснялось это, я полагаю, тем, что в глубине души я изголодался по дружбе и до того влюбился в Софи, был настолько заворожен этим динамичным, слегка инородным, порочно-властным молодым человеком, ее inamorato
[50], что мог представлять себе их отношения лишь в самом розовом свете. И тем не менее, как я уже говорил, я чувствовал: что-то неладно. За всем этим весельем, нежностью, вниманием я ощущал в атмосфере комнаты не спадавшее напряжение. Я не хочу сказать, что в тот момент напряжение между двумя влюбленными действительно существовало. Но оно чувствовалось, действовало на нервы и исходило, казалось, главным образом от Натана. Он стал рассеян, ему не сиделось на месте – он поднялся, перебрал пластинки, снял с комбайна Генделя и снова поставил Вивальди, в явном смятении духа залпом выпил стакан воды, сел и забарабанил пальцами по обтянутой брючиной ноге в такт знаменитым фанфарам.
Затем быстро повернулся ко мне, испытующе посмотрел неспокойным, мрачным взглядом и сказал:
– Значит, ты исконно деревенский, да? – И, помолчав, добавил с легкой наигранной гнусавостью, которая накануне довела меня до взрыва: – А знаешь, вы, конфедераты, интересуете меня. Вы все, – и он сделал упор на «все», – все очень, очень меня интересуете.
Я начал ощущать, или испытывать, или претерпевать то, что, по-моему, называется медленным закипанием. Нет, этот Натан просто невероятен! Как можно быть таким бестактным, таким бесчувственным – таким ублюдком! Моя эйфория улетучилась тысячью мыльных пузырьков. Какая свинья, подумал я. Он просто поймал меня в ловушку! Чем еще можно объяснить эту перемену в настроении, как не попыткой загнать меня в угол? Либо это бестактность, либо хитрость – как иначе истолковать его слова, когда я только что и весьма решительно заявил, что могу пойти на дружбу с ним – если это можно так назвать – лишь при условии, что он прекратит свои мерзкие выпады по адресу Юга. Возмущение снова поднялось во мне, как застрявшая в горле кость, тем не менее я в последний раз постарался проявить терпение. Подпустив кислорода в мой тайдуотерский акцент, я сказал:
– А знаешь, Натан, старая ты кляча, вы, бруклинцы, тоже интересуете нас, коренных жителей Юга.
Эта фраза подействовала на Натана явно отрицательно. Он не только не рассмеялся – в глазах его вспыхнул воинственный блеск; он уставился на меня с нескончаемым недоверием, и я мог бы поклясться: в его сверкающих зрачках я на секунду увидел, что он смотрит на меня все равно как на извращенца, деревенщину, чужака, каким, по сути дела, я здесь и был.
– А, пошли вы подальше, – сказал я, приподнимаясь с кресла. – Я ухожу…
Но не успел я поставить стакан на стол и встать, как Натан схватил меня за запястье. Не резко и не больно, но достаточно сильно и решительно, так что я вынужден был снова опуститься в кресло. Его пальцы держали меня с таким отчаянным упорством, что я сразу остыл.
– Едва ли это предмет для шуток, – сказал он. Голос его – хотя он, я чувствовал, сдерживался – звучал напряженно под влиянием клокотавших страстей. Затем он произнес – намеренно до смешного медленно, словно заклинание: – Бобби… Уид… Бобби Уид! Ты что, считаешь, можно отмахнуться от Бобби Уида с помощью такой попытки… сострить?
– Не я начал говорить как сборщик хлопка, – возразил я. А сам подумал: «Бобби Уид! Вот незадача! Теперь он сядет на Бобби Уида. Нет, надо сматываться отсюда».
В этот момент Софи, словно почувствовав зловещую перемену в настроении Натана, быстро подошла к нему и нервным, умиротворяющим жестом положила дрожащую руку ему на плечо.
– Натан, – сказала она, – не надо про Бобби Уида. Пожалуйста, Натан! Ты только расстроишься, а мы ведь так чудесно проводим время. – Она в отчаянии взглянула на меня. – Он всю неделю говорит про Бобби Уида. Я не могу его остановить. – И снова взмолилась, обращаясь к Натану: – Прошу тебя, милый, мы так чудесно проводим время!
Но Натана было уже невозможно совлечь с темы.
– Так как же насчет Бобби Уида? – спросил он меня.
– Что, ради всего святого, как? – стоном вырвалось у меня, и, резко поднявшись, я выдернул руку из его пальцев. При этом я посмотрел на дверь, прикидывая, как обогнуть стоявшую между нею и мной мебель и быстрее до нее добраться. – Спасибо за пиво, – буркнул я.
– Я тебе сейчас скажу насчет Бобби Уида, – не отступался Натан. Он не собирался дать мне сорваться с крючка и, плеснув пенистого пива в стакан, сунул его мне в руку. Выражение его лица было все еще достаточно спокойным, внутреннее возбуждение прорывалось лишь в виде волосатого указательного пальца, которым он наставительно тыкал мне в лицо. – Я тебе кое-что скажу насчет Бобби Уида, друг мой Язвина. И это будет вот что! Надо вам, белым южанам, все-таки нести ответ за подобное скотство. Ты это отрицаешь? Тогда слушай. Я говорю как человек, чей народ страдал в лагерях смерти. Я говорю как человек, глубоко любящий женщину, которая выжила в них. – Он протянул руку и обхватил пальцами запястье Софи, одновременно указательным пальцем другой руки продолжая выписывать в воздухе закорючки у моей скулы. – Но главным образом я говорю как Натан Ландау, рядовой гражданин, биолог-исследователь, свидетель бесчеловечного отношения к человеку. И я говорю вот что: белые американцы-южане повели себя с Бобби Уидом так же варварски, как вели себя нацисты при Адольфе Гитлере! Ты со мной согласен?