А я кричал ему лицемерно: «Ребе, какие за вами грехи? Да вы же сама святость!»
Но он просил, он упорно настаивал: «Хоть маленький грех, ну пожалуйста! Нет праведника, который творил бы одно добро и не впал бы при этом в ошибку и заблуждение!» — и это оставляло в моей душе тягостное предчувствие, ощущение обреченности, тупую боль, сверлившую постоянно затылок.
И вот наступила ночь Судного дня. Мы все поели — они поели в последний раз в этой жизни. Ребе рассадил нас вокруг себя, наша трапеза проходила при свете толстой свечи. Ребе говорил долго, странно, а мне особенно ломило затылок. То именно место, где, по словам ребе, из двух душ, обитающих в человеке, живет Божественная, а не животная. Дикая боль поглощала целиком мои мысли, поэтому я плохо его слова запомнил. Последние слова, обращенные к нам…
— Мы находимся в самом грешном месте земли, среди сатанинских сил, влияющих на наши поступки и мысли. Но есть и еще препятствия, что помешают нашей молитве вознестись на небо, и каждый увидит свое препятствие в эту ночь. Я только хочу вам напомнить, что подчинение Богу — это не ярмо! Не для того впрягают в ярмо животное, чтобы его сломить, а для того, чтобы лучше использовать… Принято говорить, что все евреи ответственны друг за друга, но в этот час я один за все ответствен, за все, что случилось с вами и случится! Я вижу свое препятствие и знаю его — оно в оскорблении имени Бога, самым существенным атрибутом Которого является милосердие… Если за землю, что не имеет лица и не может краснеть, Господь покарал все поколение Потопа, то как же я могу быть наказан? Я — смешавший сферу небес и сферу преисподней, мечтавший возвысить прах до небес, а на самом деле повергший небо в прах и вас вовлекший в это неслыханное прегрешение!
Потом воздел руки к небу, возвысил голос и приступил к молитве:
— Кол ни-и-и-идрей-й-й!
Смотрю, тупо уставившись на свой пергамент, а он, как магнит, притягивает к себе все мои мысли. Я ощущаю с ним незримую роковую связь и понимаю уже, что в этой штуке кроется и моя последняя тайна, и все пытаюсь постичь: как уцелел он на мне в день кровавой бойни, когда вставала дыбом земля, когда горели дома, трава и деревья? Земля горела…
Вся моя горечь, вся моя ненависть к самому себе — игрушке каких угодно сил — сосредоточивается вокруг проклятого пергамента. Пытаюсь представить себе его автора, его демоническую силу, питаемую вечным пламенем ада, снова вижу отчетливо чугунную серую массу призрака, белый треугольник у него на груди… Вглядываюсь пристально и узнаю бритую циклопическую голову Хилала Дауда. Это его рука — неумолимая, властная — дотащила меня до пещеры, втолкнула туда и погнала дальше: «Иди на Голгофу, сынок!» — а я, обезумевший и оглохший, прижимая к груди свое единственное сокровище, снова повлекся в преисподнюю.
Любовь моя, помогите мне! Скажите мне, что я умер, что выдаю себя за другого, и забирайте ко всем чертям эти записи и этот пергамент… Болит грудь, невыразимо болит все мое тело, и нет сил, чтобы встать и сделать вам всем важное заявление. Нет, не последнее завещание пещерного кролика, не Богом отвергнутого скитальца, а офицера Калантара Иешуа, воевавшего там, на плоскогорье! Обессиленным и контуженным, бежавшим в пещеру — домой, до Иерусалима…
Вы только послушайте, как это было, как началось!
Ребе поднял нас к долгой, на весь день, изнурительной молитве, облаченный сам во все белое, торжественный и печальный. Но вдруг зарокотали «барабаны тревоги», всполошившие всю Сулейманову ливу. Эти звуки были кощунственны и чудовищны… Мы похватали каски, карабины и бросились вон из пещеры, застегивая на бегу противоосколочные жилеты.
Я сразу увидел МиГ — он шел низко, от воя его турбин гудела земля и гнулись, точно в молитве, деревья. Я тут же пришел в восторг: «Русачок! Мать твою так… Вот я тебя сшибу, мой родимый!» Содрал махом все чехлы с зенитки, полетел в кусты, выволок из ящика два тяжеленных диска. Зарядил стволы и запустил моторы. Через секунду я был уже в стрелковом седле… «Но где заряжалы мои, где стрелок Дандо?»
Летчик заметил, как ожила моя зенитка, как плавно поднялись стволы, и сразу удрал из прицела. Стало тихо на плоскогорье, но я не спускал с прицела серебряную точку в небе, едва позлащенную еще не взошедшим солнцем. Я поглядел вниз и всех их увидел — весь мой расчет: Дандо, Хаджи Феро и Керима-Агу. Они топтались внизу, восхищаясь моим проворством: я сделал работу за четверых! И тут же услышал вой, стремительно нараставший. Он шел в пике, русачок, но фюзеляж и подвески его — я это сразу заметил — были без бомб. «Разведчик, стало быть…» Но бортовые-то пушки у него имелись! Я развернул резко платформу, нажал гашетку и больше уже ничего не слышал: навстречу моему огню шел встречный кинжальный огонь. Зенитка наша тряслась и скакала. И еще я успел заметить, что строчка его получше моей, густая и ровная. Как смерть с косой — по осоке…
Мы несли Дандо в дубовую рощу, где Мирьям расположила свой госпиталь. Дандо был белый как мел и чудовищно тяжелый, а рядом с носилками шла его жена и несла нечто бесформенное и кроваво-взлохмаченное — ногу мужа, будто эта нога еще могла мертвому Дандо понадобиться.
Что было дальше? Ах да, ребе молился… Слышались звуки шофара, летевшие от пещеры, а мы сидели в роще на ящиках.
Куда-то Бешар пропал. Кто-то сказал, что командир побежал связаться по рации с центром. А мы сидели и осыпали друг друга бессмысленными обвинениями. Почему на первой зенитке заклинило вдруг соленоид? А на второй застряла гильза в стволе? И кто виноват, что Дандо вышел из строя? Лань моя, что вам сказать? Война нас застала врасплох: и пушки у нас не стреляли, и люди не оказались на месте! А этот умник Дима сидел и повторял очумело: «Это Юхно здесь орудует, это его работа!»
Вернулся бледный Бешар.
— Это, — сказал, — война! Война идет и в Израиле…
Мы снова помчались к пушкам и стали остервенело в них ковыряться: снимали аккумуляторы, разбирали затворы и соленоиды, покуда не выскочила первая тройка МиГов из-под обрыва — прямо на нас!
Бешар влетел в седло, ибо такое правило у зенитчиков — первый всегда в седло, всегда за стрелка, а я вскочил на платформу. Вскочил, а ремнями не привязался, и это меня спасло. То, что убило Дандо, меня спасло, а то, что спасло меня — броневые плиты, убило Бешара.
Я видел плоскости русачков — они сыпали бомбы по плавной дуге, запрокидываясь назад, в петлю, и нашу пушку, как спичечный коробок, подняло в воздух.
Очнувшись, я ничего не узнал. Самолеты пропахали всю местность, перелопатили всю картину… Я увидел нашу зенитку поблизости, Бешар лежал по пояс наружу, раздавленный, мертвый. Острая броневая плита стояла у него поперек спины. Я выкопал себя из земли. Странная тишина стояла в этом горящем, сожженном мире. В этой контуженой немоте кричал во мне чей-то голос: «Сынок, сынок!» Чья-то рука волокла мимо горящей рощи, где был госпиталь, была Мирьям когда-то. У входа в пещеру лежал ребе — в белой одежде, без крови и без следов очевидных ран. Он узнал меня. Я припал к ребе абсолютно тугим ухом, он что-то шептал, что-то хотел мне сказать, но я не слышал. «Жизнь коротка… ничего не успеваешь доделать!» — если я верно прочел глазами по его губам. Ведь я умел это делать когда-то! Даже мысли ребе умел когда-то читать.