Я вообразил себя человеком, пребывающим наверху. Взглянул на себя его глазами и растерялся, почувствовав, что одновременно и жив и мертв.
Пока я замер, завороженный, словно ночной мотылек, белым электрическим светом, звуки выстрелов смолкли. Вернулась прежняя тишина. Но я продолжал стоять на одной ноге, как будто ждал, что вот-вот кто-то появится в коридоре. Чтобы не упасть, вцепился в край прорези. Закрыл уставшие от света глаза. Потом я услышал, как в глубине коридора кто-то стучит в дверь своей камеры. Раздался крик:
– Дежурный!
Кому-то в той камере понадобилась помощь.
– Дежурный!
Я прислушался, ожидая уловить шаги охранника. Сейчас он встанет со стула, выйдет в коридор и двинется по нему, впечатывая каблуки в бетонный пол. Остановится у той камеры, в которой кричали. Отодвинет засов, распахнет дверь, начнет орать. Но охранник не шел. Не вставал со стула, не впечатывал каблуки в пол. Крик из камеры в глубине коридора остался без ответа. Коридор, снова погрузившийся в безмолвие, был бездонно пуст. Я так утомился, что не мог больше стоять, – прислонился спиной к стене, медленно сполз на пол, сел, расставив ноги в стороны, и глубоко вздохнул.
Тут я заметил, что из носа у меня течет кровь. Поднял тряпку, валявшуюся на полу, вытер.
Спать не хотелось. Хотелось есть. От жажды пересохло в горле.
«Чем смотреть на стену, – подумал я, – лучше побеседую с Доктором». Достал из пустого кармана табак. Скручивая потрескавшимися пальцами цигарку, решил заглянуть к Доктору домой и поговорить с ним на его любимом балконе, откуда открывается вид на Босфор. И вот мы уже там. Я протянул Доктору толстую самокрутку, свернул себе такую же. Взял со стола зажигалку, дал прикурить Доктору, закурил сам. Задержал в легких дым, а потом выпустил его в синее-синее небо, какое редко увидишь в Стамбуле в начале зимы. Постарался выбросить из головы мысли о недавних выстрелах и стал слушать доносящиеся снизу автомобильные сигналы, гудки пароходов и крики чаек.
На столике, покрытом кружевной скатертью, стояли тарелки с аджикой, сыром и маринованными овощами. Свежая руккола, йогурт со сливками. Ломтики редьки, сбрызнутой лимонным соком. Оливки, посыпанные перцем алеппо
[31]. Тонко нарезанный хлеб, несколько ломтиков поджарены. Графин, наполовину наполненный водой. Высокие узкие стаканы с ракы – туда уже бросили кубики льда, и напиток начал окрашиваться в облачно-белый цвет. Табак, зажигалка и пепельница. Кружево белой скатерти – старинное, она явно передается в семье из поколения в поколение.
День выдался теплым. Доктор выглядел спокойным и довольным. В комнате звучал записанный на магнитофон голос его жены, умершей много лет назад, но не покинувшей этот дом. «Ты – хозяин моего сердца, – говорилось в песне. – Даже когда мои волосы станут белы как снег, ты по-прежнему будешь для меня всем: моей жизнью, моей радостью». Песня стекала с балкона, словно вода, по дождевым трубам достигала земли, и ни в доме, ни в саду, ни на улице не оставалось ничего, что могло бы опечалить сердце. Кричали похожие друг на друга уличные торговцы, вращались с одинаковым шумом винты пароходов и колеса автомобилей. Череда крыш уходила вдаль, лестницей спускалась к морю. Пухлые волны вздымались и опадали в такт песне. Капитаны проходивших мимо кораблей один за другим давали гудок, словно видели, как мы пьем ракы, и слышали, как поет жена Доктора.
Доктор поднял стакан и кивнул сначала в мою сторону, а потом в сторону Босфора, улыбнулся, увидев, что я последовал его примеру, и отхлебнул ракы:
– Как хорошо, что ты пришел, дядя Кюхейлан.
– Я тоже рад, Доктор.
– Ну как, весь Стамбул осмотрел?
– У меня была вся жизнь и еще десять дней. Мне хватило.
– Отлично.
– Теперь я могу умереть спокойно. На душе такое умиротворение!
– Зачем это ты о смерти заговорил? Надо думать о хорошем. Давай выпьем за то, чтобы почаще встречаться за этим столом и пить ракы, любуясь Стамбулом, во все времена года!
– За это грех не выпить!
Мы сдвинули стаканы.
Сидели, разглядывали пустые стулья на террасе дома напротив, веревки с сохнущим бельем, черепичные крыши. Воздух был чист, никакой дымки, небо – ясное, синее-синее, только над Чамлыджей
[32] плыло маленькое облачко. Можно было даже различить дома и рощи на острове Кыналы. Близился час, когда заходящее солнце начнет окрашивать небо справа от нас в оранжевый цвет.
– Скоро наступит вечер, укроет все вокруг своей волшебной шалью, – проговорил я.
– Волшебной? Разве в Стамбуле осталось хоть что-нибудь волшебное?
– Доктор, мне кажется, твои слова о надежде можно отнести и к волшебству: волшебство лучше богатства.
– Что надежды, что волшебства не хватает, чтобы уберечь красоту Стамбула. Я не каждому это говорю, но тебе скажу, дядя Кюхейлан: люди устают здесь жить, им хочется куда-нибудь уехать.
– Доктор, ты говоришь, что люди устают здесь жить. Но нам следует подумать о том, что Стамбул – город, достойный не того, чтобы просто жить в нем, а того, чтобы созидать его заново.
– Заново творить его погибшую красоту?
– Одной этой цели достаточно, чтобы решиться на завоевание.
– Завоевание… Ты до сих пор не отказался от этой мысли?
– Разумеется.
– Даже после того, что увидел за минувшие десять дней?..
– Сейчас я настроен даже еще более решительно, чем раньше.
– Думаю, за это следует выпить.
– Сегодня мы за что только не выпьем!
Мы выпили и с довольным видом откинулись на спинки кресел.
Над крышей дома справа от нас пролетел красный платок, ветер нес его к морю, то морща, то расправляя. Платок был похож на птицу с широкими крыльями. Видно было, что он не собирается опускаться на крышу, а твердо намерен долететь до моря.
– Дядя Кюхейлан, иногда мне кажется, что мы с тобой знакомы не десять дней, а с самого детства. А у тебя такого не бывает?
– Мне тоже кажется, что мы с тобой много лет гуляли по Стамбулу, обходя район за районом, беседовали и находили все больше и больше тем для разговора.
– Стареем, наверное…
– Я-то уже постарел, Доктор, а тебе еще рано об этом думать.
– Но голова твоя работает отлично, мне до тебя далеко.
– Я не забываю то, что узнал, это верно. Вот, например, книга, о которой ты говорил, – втемяшилась мне в память, уже несколько дней думаю про нее.
– Какая книга?