«Молчание, – сказал мой друг, – не имеет ничего общего с музыкой. Это бритьё холодной водой в отступающей армии».
Увы! Многое, если не всё, в этой сентенции женщинам будет непонятным – о чём я искренне сожалею. И далее, – средневековый монах со свойственной ему ясной категоричностью не преминул бы заявить, что речь от сатаны, а «не-речь» от Бога, когда бы то и другое не имело непосредственного и прямого отношения к последующему; если бы, во всяком случае, так не было принято – непредусмотрительность, повлёкшая несусветную путаницу. Однако в наших силах сгладить, снять излишнюю контрастность колеров, отказаться от «недосягаемых высот», чрезмерно полярных и первичных противоположностей, позволяющих падкому на сладости сознанию воображать гибельно-великое противоречие, недоступное ни одному драматургу, то бишь философу, или же, напротив, наводняющих его тьмами лжевозможностей, – в наших силах сгладить и обратиться, стало быть, к скудости жаргона, который, не претендуя на всеобщность, оперирует с мелкими и, вместе с тем, весьма очевидными понятиями… Вот, допустим, ты вывихнул ногу, и она болит…
Ах да, ты говорил о сердце! Пускай, случается, что и сердце. Сердце нетрудно вывихнуть, и оно будет болеть точно так, как растянутое сухожилие. Ответь мне, о чём ты говоришь, когда болит нога, прости, я имел в виду сердце? Зуб? Хорошо: зуб, желудок… Мычишь? О да, привожу твои слова – как-то ты выразился, что слово «смерть» нетрудно сравнить со старым напильником, нестерпимо визжащим, когда он скользит по алмазу… Ну, а что ты делаешь, когда боль великодушно тебя отпускает? Когда она позволяет забыть о ней? А? Не начинаешь ли ты говорить? Естественно. Разумеется, это всё имеет место лишь при определённой чистоте условий, когда боль идеальна, а прекращение абсолютно. Ты говоришь, словно пугаешься, что страдание оставит тебя… А почему бы мне, или нам вместе, не проделать простенького фокуса, – так сказать, ловкость рук и никакого мошенства! – итак, речь – твоё настоящее прошлое, а молчание – неизменное настоящее, и страх настоящего толкает тебя к слову? Видимо, так…
Погляди, эти три дня, о которых ты не можешь разумно и доходчиво рассказать, погрязая в беспомощном нагромождении аналогий, стали для тебя неким непрекращающимся настоящим, и ты растерянно толчёшься в нём, напоминая муху в оконной раме, не подозревая, что отнюдь не вечность настигла тебя (которую ты, если мне не изменяет память, без устали звал) – чего греха таить, ты ведь так считаешь, а тут получается, что не вечность; дураку понятно, что не то, не то совсем, – скорее всего инфинитив, как сказал бы филолог, когда в тебе ни дней, ни часов, ни лет: вроде бы отказался от речи, но и молчание покинуло тебя. Собственно, и пафос гримасы, которым ты будто бы исполнен и проникнут до мозга костей и который тобой движет, остаётся пустой затеей, так как неизвестно, что ты передразниваешь…
Однако, у тебя бесспорно возникнет вопрос относительно сопряжённости присутствия и отсутствия, прошлого и настоящего, молчания и речи: неужто нерасторжимо связаны они с друг другом? Вероятно, ты найдёшь, что я забыл о непререкаемой истине, гласящей о первородстве слова; что, мол, так было, и что не может быть иначе?.. Старики, вроде меня, должен тебе заметить, относятся к самым достоверным свидетельствам с изрядным сомнением, что, быть может, напоминает юношеское легковерие; и вместе с тем (забываешь ты, не я), забываешь то, что нет-нет, да и возникнет в твоём сознании помимо воли – не нарекая пустоту именем теории, но эхом отзываясь в ушах Всевышнего, в толщах тысячелетий роемся, отыскивая имена… чему только? – и наш язык всего-навсего безначальный, потрясающий своей скрупулезностью – дневник поражений.
Нет, нет, не сравнивай, прошу тебя, камень и облако, хотя, бывает, и похожи они своими очертаниями. И не слово. Во всяком случае для нас – не оно. С самого начала я говорил тебе… да, с самого начала. К тому же легко сказать, что в ходе событий было упущено что-то, допустим, самое главное… Прости, но я вынужден – у тебя всё разваливается, всё разрушено, вопреки тяготению к связанности, монотонности. И какие ещё грядут разрушения! Ты и сам не сознаёшь вполне того, напоминая мне простаков, твердящих из века в век, будто лицо Бога можно узреть повсюду. Да… Самое главное. Поди ж ты!
Искать смысл, искать лицо… нелепо, нелепо. И как последняя возможность что-то выяснить – приближение к себе… Так? Жажда самого себя – я не ошибаюсь, – а это иногда каждому будто во сне было, кажется, что ничего нет, и его самого нет, жульничество обыкновенное, галлюцинация, – вплоть до того, что руками принимаешься ощупывать себя: что же это такое, думаешь, что это должно в конце концов означать? На что-то руки натыкаются, что-то ведь есть, а в голове сквознячок веет, пустота тихая, неназванная. Так? И тут припоминаешь, конечно, со дна сознания всплывает соломинка, не та, которая в чужом глазу, а за которую впору вцепиться, опровергая меры пространства, объёма, массы, времени – рукам слепым они пустячком ничтожным тотчас кажутся – слово, прежде всего оно, чуждое опостылевшим измерениям. Его открываешь в себе, и тут оно, несмотря на веселье и хмель, словно вскрывает жилы, из которых хлещет отчаяние, отчаяние, а ты, – ты, тщетно уповая на магию слова, уверовав наивно в то, что оно пребывало раньше многих вод, тверди небесной, – нарекаешь пустоту именами, и немало проходит, покамест ощутишь бесплодность предпринятых действий… как же, как же! творчество, дар неземной, ещё одна совершенная, изящная, глубокомысленная запись в ряду ей подобных, а что касается слова? – и воды высыхают и твердь крушится – что оно?
Получается, что ложь преспокойно сидит на месте, позёвывая, а ты так или иначе приходишь к ней. К тому же, приближаясь к себе, ты, безусловно, отдаляешься от другого человека, от других, тешась несовершенной порожней мыслью о сходстве себя и остальных.
Да, камень и облако… Конечно, я могу представить ход твоих рассуждений – отыскивая себя, ты как бы искал других, будто равенство других и тебя несокрушимо, словно ничего не изменяло твоё желание; к себе шёл, ну… а к другим тоже, думалось тебе, не уходил же от них! Не отдалялся, был всего-навсего беспристрастным: вот, мол, и себя, и их вижу нагими в свете беспощадном. Это ли не ненависть?
Не знаю, что это, но только не ненависть… Но что? Тогда избирается боль, которой своей конкретностью, привязанностью к естеству надлежит оправдать отчаяние, созревшее в нас, прояснить его, стать его причиной.
Боль разыскиваем, к боли влечёмся, уповая на её всемогущество, способное избавить от речи, от двусмысленности и погрузить в первобытное мычание, распластать в одномерности, забвении, наконец, объединить. А ложь, позёвывая, ждёт… Вот тебе слово: боль. Оно коротко, оно одно, безо всяких других, как ты где-то замечал, – служебных… И я всё равно ничего не пойму! И спрашиваю уже себя: где, что ты упустил, в какой миг заблудился?.. Страдание? Не искал же ты его, наконец! Не такой ты дурак, чтобы принять его за мысль. Неразумные мечты о любви. В мечтах она неотъемлема от страдания… или наоборот, что не имеет, впрочем, никакого значения…
– Нет, дальше! Дальше! Что же ты остановился? Продолжай наводить тень на плетень! Как странно… Я ожидал другого, но изо всего, что ты наговорил, разобрал только кое-что о сердце, когда оно болит. И то потому, что теперь по утрам у меня часто болит сердце. Так часто, что просто устаёшь. Знаешь, как это начинается? Выпиваешь чашку чая, смотришь в окно, во дворе гуляют отражения солнца, и лето, Герцог, лето, которое я когда-то любил безо всякого страдания. Впрочем, ты сам говорил мне в незапамятные времена, что надо ждать лета, ждать, невзирая ни на что, а когда оно наступит… всё устроится. Когда наступит, подступит. Боже мой, Боже мой!..