Она наклонилась и вытащила чёрную бутылку португальского портвейна. На картинке этого портвейна шла до тошноты радостная жизнь. Пожилые джентльмены в кручёных сединах игриво и румяно подымали рюмахи с тёплой влагой, из католических ртов торчали дорогие сигары, на пальцах играли тугие диаманты, а где-то за краем (наверное, в самой бутылке) – везли пряности, индиго, шафран, золото… Где-то вообще творится уму непостижимое.
– Хороший портвейн, – сказал я. – Ничего…
– Правда? Ну, тогда и мне налейте – сказала она и подставила чайный стакан.
– Очень неплохая вещь, – сказал я.
– И не сладкий, – подхватила она.
– Да, некоторые пьют очень неплохие вина, – сказал я.
– Знаете, один посетитель, – заметила Муся, – однажды забыл бутылку коньяка.
– Вот я тоже как-то нашёл бутылку коньяка, французского… – Портвейн чёрной декадентской розой расцвёл в желудке.
– Как насчёт детанта? – озабоченно спросила Муся и налила ещё полстакана.
– Простите, не понял?
– Я о переговорах, – многозначительно добавила она в пояснение и за раз осушила свои полстакана.
– По последним сведениям из хорошо информированных источников мы демаршировали детант, – сказал я, замечая за дверью Веру, распластанную у стекла и прикрывавшую рукой глаза от света: разглядывала, меня звала.
– Дверь вы заперли? – спросил я.
– Ну да, – ответила она. – Рабочий день окончен.
– У меня там товарищ, – сказал я. – Ему необходимо быть вместе с нами, мы вместе работаем над политикой детанта.
Муся посмотрела на дверь и сказала:
– Вас, кажется, зовут. Если вас зовут, зачем мне ваш товарищ, когда вы ему нужны?
– Хитро, – сказал я. – По-иезуитски просто! Налейте, и я двину. И банку с соком. Без неё мне никак.
Получив без слов сок, я отпер дверь и выглянул. Я не сжигал за собой мостов.
– Ну как? – спросила Вера.
– Нормально, – кивнул я головой и сказал: – У неё кончен рабочий день, и поэтому я могу разговаривать только таким образом. Извини.
– Пойдём?
– Куда?
– К моим приятелям. У них небольшой приём сегодня. Будут разные люди. Кстати, тебя пообещали вкусно накормить, если не задержимся.
– Они всех кормят?
– Хозяйка очень милая, сам увидишь. Убеждена, что она тебе понравится. А муж у неё – просто восхитительный мужик. В прошлом году я в него по уши была влюблена. Они тогда приехали из Италии, с биеннале, и он был очень симпатичный.
– А в меня ты влюблена?
– Будешь болтать, не возьму. Пожалеешь… – ласково сказала она.
– Экая важность, – пробормотал я.
– Невелика важность, – проговорил ещё громче, но в ту же секунду отскочил в сторону, не я отскочил – во мне что-то отпрянуло резко, пропуская удачно кем-то пущенный камень тошноты, безвкусный, как стеарин, неимоверно тяжкий ком, обладавший весом всех вселенных со всеми их проклятыми металлами и облаками.
«Господи, – пронеслось в мыслях, – Как они меняются, когда хоть на ничтожный миллиметр, на пустячный волосок отдаляются – нельзя же всё время их держать так, то был глаз один, зрачок, а остальное не плоть, – отпусти кого угодно на сотую долю придуманного времени, и твоему удивлению не будет границ. Ох, они могут! Они – больше животные, когда между всем, между голыми телами, между первым поцелуем и снова первым поцелуем; они стократ животные, когда на их долю выпадает, – кто же виноват, я не знаю, не хочу того, – быть человеком, бесполым кукольным понятием, которое намертво вытатуировано в рабских мозгах; нет, им не говорить пристало, водя пустыми очами, но мычать, скулить, выкручиваться, чтобы снова попадать в руки, захлёбываться стоном и воплем безгласным, и забыть все слова.
Но почему так! Почему они говорят, рассуждают, оценивают, лезут, куда им не надо, неся за собой отупение, покорность, – когда им жить, как цикадам, и того меньше – лишь миг приближения, угрюмого потемнения зрачка, бессмысленного для дурака, взыскующего речи – собственного повторения, а для меня куда как непостижимого, подобного (о сумасшедший зрачок!) секрету всех снов, одному и тому же для всех, доводящему до остервенения.
Почему они ничего не понимают! Ведь белыми нитками власть их шита, их смирение, покорность… Или мне терпения не хватает? Раньше, вроде, хватало, не обращал внимания раньше – так, что ли? Желание – штука густая. Вот она меня во второй раз продырявила, и только ветер гуляет в дырах. Во второй раз я оглянулся на неё, и что же я думаю: откуда у них непримиримость, средневековая жестокость – ведь они сразу же забывают то, что тебя уничтожает постоянно, они годятся только на то, чтобы выкрасть твою мужскую одежду, вырядиться в неё, не быть женщиной – где берётся непоколебимая уверенность в непогрешимости, которую они декларируют на всех перекрёстках, выставляя огромные животы в окружении свиней… – а раньше ведь не свиньи, раньше воины, прежде когда-то могучие спутники в странствии, обрамлённые курчавыми бородами, солью пустынных морских путей, просыпанной мужской рукой на небеса, освящавшие каждую пядь пройденного. Прожорливые твари! Сколько костей в подполах домов… «нежные и бесстыдные?» Что стыд!..
– Отруби мне голову, – сказал я, а сказав, убрал ногу, придерживающую дверь, и вышел на улицу.
– Тебе надо отрубить язык, а не голову.
«Нашему малышу плохо, – подумал я косо, – наш малыш что-то раскапризничался».
– Не капризничай! – шутливо сказала она. – Ты не ребёнок.
– У тебя есть чувство юмора.
Портвейн хлынул из меня порядком уже обесцвеченной жидкостью. Желчь ударила в нос, взорвала все средостения, и судорога мгновенно подчинила тело жалкой прямой, в которую я врастал, словно в каменную стену. «Тридцать две тысячи, – отрешённо пришло на ум. – Пожалуй, тридцать две тысячи могли бы меня спасти».
– Отойди! – выдавил я и схватился за бронзовую ручку двери. – Отойди, отвернись, сука! Что разглядываешь?.. – Вторая волна рванулась из горла, и я в отчаянии ударил рукой по стеклу, внимательно прислушиваясь к изменениям, происходившим в моём настроении и в желудке. Ударил я несильно – побоялся стекло высадить. Однажды кто-то ударил, три года потом рукой двигать не мог… Впрочем, я, конечно, напутал, он бутылку открывал, пробку выбивал.
Ох, открой же, тётка, откупори мороженицу. Она приоткрыла и угрюмо уставилась на меня. Я сказал, что мне надо умыться. Она пропустила меня, не сходя с порога, поглядев недоброжелательно в сторону Веры. Что думала Вера, я не знаю – кое-как протиснувшись мимо тёткиного живота, я вбежал в жёлтый полуподвал и увидел недопитую бутылку на прилавке. Джентльмены поднимали бокалы, пушечная пальба слышалась со стороны гавани, джентльмены лукаво подмигивали мне, пуская дым стальными кольцами, отточенными до остроты бритвы.