– Я не стану ее есть, – сказала я.
Он кивнул.
– Ее нужно похоронить. – Он встал, взял ржавую лопату и ногой вдавил острие в твердый грунт. Получилась небольшая лунка, и мы положили туда клубничину.
– Ей тут самое место, – сказала я.
– Знаю, – ответил Иван. – Может, закопаем всю эту клубнику?
Зарыв ягоды, мы вернулись к прогулке.
Пару раз я пыталась говорить, чтобы ответственность за беседу не ложилась целиком на него. Но слова всё выходили не те. Одну девушку я описала «холодной», а Ивану послышалось «голодная». Про другую девушку я сказала, что она «начинает расклеиваться».
– Расклеиваться?
– Типа, разваливаться. Сначала у нее всё идет превосходно, но потом она начинает переживать из-за всяких мелочей. – Это было похоже на афазии из нашего учебника по лингвистике: «Пишет, писал – не сегодня, а вчера».
Иван спросил, чем я буду заниматься летом. Я ответила, что не знаю. Кажется, его это удивило и даже как-то рассердило.
– Ты должна попробовать куда-нибудь съездить, – сказал он. Еще он сказал, что мне нужно подать заявление в «Летс Гоу», где издается серия путеводителей о бюджетных поездках для студентов. Если тебя берут туда автором, ты можешь отправиться на лето в любую страну мира.
Иван же сначала поедет на семь недель домой в Венгрию, а потом, вместе с Раду, – в Японию на математическую конференцию. Он сказал, что у математиков никогда нет каникул, поскольку у них вечно конференции – в частности, в Гонолулу. Он говорил о математиках так, словно они фундаментально разнятся от других людей. Это будет конференция по экологии, в которой Иван совсем не разбирался, но в своем дипломе он писал о случайных блужданиях и выдумал историю о случайных блужданиях лис и кроликов, а экологи поверили и купили ему авиабилет в Токио.
У меня возникло странное ощущение, что этот разговор был предвосхищен историей о Нине, которая солгала, будто изучает передвижение оленей и которую физика всё время уводила на восток.
* * *
В какой-то момент нашей беседы Иван заявил, что клубника растет на деревьях. Мне же всегда казалось, что растет она у самой земли на травянистых кустиках. Нет, сказал он, на деревьях.
– Ну ладно, – согласилась я. В своей жизни мне доводилось видеть клубнику, причем на кустиках, но это не представлялось неопровержимым доказательством того, что она не может расти и на деревьях.
– Ты легковерная, – сказал он.
Мы гуляли три часа. На обратном пути заблудились, и нам пришлось спускаться с крутого холма. Мне этого ужасно не хотелось. В итоге я буквально вошла внутрь какого-то дерева и на некоторое время там застряла.
– Что ты делаешь? – спросил Иван.
– Не знаю, – ответила я.
Он кивнул и сказал, что для спуска с холма есть масса путей и тот из них, который пролегает через дерево, – вероятно, не лучший. Затем стал говорить о казни Чаушеску и его жены.
* * *
Общажная комната Ивана располагалась на одиннадцатом этаже бетонной башни, смотрящей на реку. Комната была угловая – две стены с окнами, – начинались сумерки, и возникало чувство, будто ты внутри плывущего синего бокса. Далеко внизу, словно галактика, мерцали огоньки гоночных лодок и велосипедов. Я увидела светофор, о котором Иван писал, что тот переключается всю ночь – как его сердце. Когда мы уселись на пол, я уперлась в пол ладонями, чтобы ощущать твердую почву под собой. Иван объяснил, почему в комнате такой порядок: он собирается пустить сюда жить того приятеля с девушкой-инвалидом. Здание построено в семидесятые, и оно, кроме вандалоустойчивости, отличается полной приспособленностью под инвалидные коляски. Про порядок в комнате я ничего не спрашивала.
Компьютер работал. По экрану проползала надпись «Что такое искры?» Иван объяснил, что написал эту фразу как напоминание, но о чем именно – он уже позабыл.
– У меня такая же лампа, – сказала я, заметив галогенный светильник в человеческий рост, их продавали у нас в книжном. Мы с Ханной купили его вскладчину. У меня никогда не было галогенного светильника, я их даже раньше и не видела. Мне он очень нравился.
– У всех эта лампа, – сказал Иван. Он не любит ее, предпочитает вещи уникальные, это всё равно, что питаться в «Макдональдсе», в то время как можно поесть в самых разных местах. Он не ходит в «Баскин и Томбинс», более того, он даже не знает, чем там торгуют – мороженым, кажется?
– Да, мороженым, – ответила я.
Иван описал некоторых друзей. Один изучал пещеры. Другой был индиец, причем гей.
– Он – самый красивый человек из всех, кого я встречал, – сказал Иван, и я ощутила внезапную боль, причину которой тут же поняла: значит, он красивее меня. Третий друг был типичным еврейским интеллектуалом, при этом идиосинкратически занимавшийся греблей. Еще Иван дружил с сыном Руперта Мердока, тот вечно ходил неряхой. Кто же такой Руперт Мердок? Я знала, что знаю, но вспомнить не могла. Известный охотник на лис?
Иван спросил, какую музыку я люблю, и поставил пластинку Вивальди на проигрыватель.
– Такую штуку я последний раз видела в далеком детстве.
– Да, – вздохнул он, – мне, видимо, следует теперь шиковать перед тобой своей вертушкой.
Мы дослушали пластинку. Друзья Ивана пока так и не появились. Он спросил, не хочу ли я поужинать.
Столовая была словно сцена из совсем другого кино: шестиугольные подносы, бумажные колпаки работников, воздух, в котором висит институционализованный запах рыбного супа. Я плелась за Иваном. Он что, ежедневно ест и собирается есть сейчас? – это не помещалось у меня голове.
Я съела две вилки риса. Иван вел рассказ о спарже во Франкфурте. Я ножом очистила апельсин так, как это делал отец – чтобы кожура отделилась одной цельной полоской, – единственный известный мне трюк. И вдруг вспомнила про спектакль.
– Мне пора, – сказала я.
– Прямо сейчас? – Иван глянул на спираль кожуры и нетронутый апельсин.
– Я замечательно провела время, – ответила я. Мы обменялись взглядами, и я понесла поднос к конвейерной ленте, которая доставит его в посудомоечную.
Я ринулась в общагу, переоделась в свое единственное платье и побежала вниз. Парень стоял у дверей. Я его еле узнала: мы и так-то были едва знакомы, а тут он еще надел смокинг. «Я перед тобой в долгу по гроб жизни», – сказал он и принялся за длинный рассказ о каком-то человеке, чья мать играла на тубе. Я ничего не поняла.
Театр оказался бетонным, холодным, с гулкой акустикой и монотонным гомоном самодовольных девичьих голосов. Парни там тоже присутствовали, но слышно было, в основном, девиц. Откуда у них столько самоуверенности, столько мнений и столько навороченных платьев? Каждое платье, если не сшито из многослойных тканей, то снабжено или длинным разрезом, или бретельками, или асимметричной полой. Одна носила псевдо-просвечивающее платье, а под ним – другое, маленькое, настоящее и скрывающее всё. Мое платье было черное шерстяное, из саржи. Я купила его на распродаже в «Гэпе»
[34].