– Ничего путного, пригодного, – сказал подполковник. – Я велю тут убрать. Часы возьмете? Тикают еще… Фигурки, к сожалению, разбились.
Не нужно было мне ни часов, ничего. Так они и остались на полу, а я ушла, не оборачиваясь, с сухими глазами. Подполковник откланялся, оставив двери незапертыми. Адель рассказывала потом, что, когда пришли рабочие, там ничего не было – ни часов, ни разбитых фигурок – одна истлевшая рухлядь. Я не слушала, мне уже было все равно.
Примирение
Дома нашла я вялого, почти безучастного пса и вывела его. Прошли мимо калитки Эмеренц. Очередная дежурная по дому как раз мела тротуар, поздоровавшись со мной с подчеркнутой предупредительностью. Шуту вновь восседала в своем фруктово-овощном ларьке и, ничуть не смущаясь и не огорчаясь тем, что никто у нее не покупает, жевала яблоко из собственного товара. Она тоже вежливо поздоровалась со мной. Улица притихла, редко где был включен телевизор. Не зная, куда себя девать, пошла я к пастору уплатить за похороны. Он читал в палисаднике. Принять деньги было некому, и он принял сам. Я поблагодарила за оказанное одолжение, он холодно отклонил благодарность: это, дескать, его долг, а не одолжение. Тем не менее чувство несколько большей близости возникло между нами. Он как будто увидел во мне человека, который открыл ему что-то, ускользавшее от его внимания.
– Телевизоры почти везде молчат, – заметил он.
– Это в знак траура, – объяснила я. – Тут много приезжих, недавно попавших в Пешт, потому и тихо. В провинции такой обычай. Не полагается музыку слушать в день похорон. Так же как в Страстную пятницу.
– Но у нее только один родственник, и тот не здесь живет. Кто же, собственно, соблюдает траур?
– Все, – отвечала я. – Католики. Иудеи. Все чем-нибудь да обязаны Эмеренц.
Сверх ожидания он меня проводил – сначала до угла, потом и до самого дома Эмеренц. Жена инженера сосредоточенно подметала улицу. Пастор взглянул на меня, но ничего не спросил на этот раз. В ближайшее воскресенье пошла я в церковь; у него всегда бывала большая аудитория, но ни разу его проповедь еще не собирала столько народа. Явились даже никогда раньше не ходившие в церковь. В черной паре пришел продавец из продуктовой лавки, от которого прежде кроме богохульств ничего не слышали. Пришли врач-протестант и профессор-католик, скорняк-униат и еврей, владелец химчистки. Словно не обычная, рядовая служба, а некий экуменический реквием, от которого грех уклониться, объединил всех. Один лишь умелец, мастер на все руки, не пропускавший ни одной службы, отсутствовал: подошел его черед улицу мести. Ночью поднялся страшный ветер, все кругом засыпало листьями. Преломив хлеб, пастор поднял на меня глаза, и я вместо того, чтобы опустить свои на сложенные символом Троицы пальцы, ответила ему таким же прямым взглядом. Но в нем лишь благодарность можно было прочесть, признательность за уважение, которое оказал он улице, почтив на кладбище память Эмеренц. И кажется, он меня понял.
Одной только Шуту не было в церкви. Мы о ней и не поминали, довольные собой и своей правотой: проучили, мол; пускай видит, что не нуждаются в ней, дом сам себя может обслужить. Тут вся улица была заодно, даже я взялась было неловко за метлу, но Адель-ка тотчас ее отобрала, и я, устыдясь, ушла, твердя себе с тоскливым сокрушением: ничего-то я не умею; даже, кажется, писать – хотя это уж полагалось бы уметь. А не разделявшая общего рвения Шуту куда-то запропала, закрыла и ларек. На что она жила, неизвестно – по-моему, сидела дома и выжидала, ничем, однако, не выдавая своего присутствия: лачуга ее даже не дымила; впрочем, было лето. Лишь позже стало ясно, чего она хотела, чего ждала.
Известие неделю-другую спустя принес нам мастер-умелец. Старый Виолин знакомец, он долго в замешательстве теребил собаку за уши, потом сказал, что г-н Бродарич просит передать: дом, пожалуй, все-таки не вытянет. Сейчас, пока лето, управляются кое-как, но похолодает, начнется листопад – будет не под силу. Все почти старики, а кто помоложе, заняты допоздна.
– Можете не продолжать, – прервала я. – Господин Бродарич послал сказать, что дом не может без человека, который выполнял бы работу Эмеренц? И вы хотите взять кого-то на ее место – или уже взяли? Так?
– Да нет… То есть… – замялся он, моргая, отводя смущенный взгляд.
Теперь уже я потянулась к собаке и от волнения так сдавила ей горло, что она стала вырываться.
– Видите ли… – начал опять мастер. – Мы уже столько лет ее знаем. Честная, работящая, аккуратная, к бутылке не прикладывается. И с парнями путаться стара уже. Когда вызвалась Шуту, слишком еще свежо было все в памяти, ну и возмутились. А сейчас поостыли, пораскинули умом. Вот и договорились…
– С Шуту? – с горечью докончила я.
– Зачем с Шуту, с Аделькой! Господин Бродарич подумал: надо вам сказать. Чтобы вы знали. Чтобы вас не удивило.
Меня ничто уже не могло удивить. Я вышла после его ухода на балкон, откуда была видна прихожая Эмеренц. Там за аккуратно накрытым столиком, совсем как при Эмеренц, уже сидела Аделька с женой сапожника. Склоняясь над блюдом, они совещались о чем-то. Посторонних не было, и я, дав себе волю, всплакнула. Муж поглядывал с участием, но утешать не стал.
– Адель – не самая плохая замена Эмеренц. Тем более ее здесь знают, – услышала я его слова. – Ни дом, ни улица не могут же остаться без никого. Шуту слишком поторопилась; а она умнее, сообразила выждать. Так о чем горевать? Кого ты оплакиваешь? Эмеренц?.. Ее нечего оплакивать. Она не побежденная, а победительница. Победа всегда за уходящими.
– Нас оплакиваю. Все мы предатели.
– Вовсе не предатели. Просто очень заняты.
Он встал. Пес тоже поднялся, подошел к нему, положил голову ему на колени. После смерти Эмеренц муж занял ее место в собачьем сердце. Не я, опять не я. В волшебстве Эмеренц всегда было нечто коварное, и чары ее действовали не сразу, а словно с оттяжкой.
– Только взвинчиваешь себя. И не пишешь, опять запускаешь работу. Почему не сядешь за машинку?
– Не могу. Ус тала. Тоскую. И ненавижу всех. Адель ненавижу.
– Устала, конечно, потому что убираешься, готовишь, бегаешь в магазин. А не выносишь никого, потому что ту, единственную, ищешь – и не находишь. Одна-единственная тебе нужна, но Эмеренц ушла, не вернется. Нет ее – и не будет больше, пойми же наконец! У тебя договоры, тебе работать надо, обязательства выполнять. И не будь ты такой смертельно усталой, давно бы сделала нужный шаг. Вся улица ждет уже его от тебя. Бродарич, мастер… А ты медлишь. Сделай же, бога ради, этот шаг! Тебе ведь даже подсказывают какой: из того дома приходили, намекали.
Я зажала уши, чтобы не слышать. Он подождал, пока немного успокоюсь, снял с вешалки Виолин поводок.
– Мастер почему ведь заходил? Потому что все здесь тебя любят, облегчить хотят тебе этот шаг, на который ты, собственно, решилась. Сделать только не хватает смелости. Чего ты боишься? Вот уж неразумно!.. Сама же говорила Эмеренц: в писательском труде не может быть замены, никто за тебя не напишет. Чего же ты стесняешься преемницу ей подыскать?.. И она тоже со временем привыкнет, освоится, поймет.