И вишенкой на торте их обольщения было личное послание, начертанное синими чернилами в виде постскриптума. «Дядя, это замечательное предложение, – гласило оно. – Все твои проблемы решены. Добро пожаловать в „Рощу“. Твой любящий Джозеф». Бузи вернулся к заголовку с его списком партнеров, заранее зная, что увидит. Да, он увидел там ее еще раз – фамилию «Пенсиллон». А чего он не ожидал увидеть, так это фамилию «Клайн», появлявшуюся два раза. Только этим утром в процедурном кабинете доктора он впервые за многие годы вспоминал (с некоторым сожалением) близнецов. И теперь получалось так, будто он вызвал их, поставил в заголовке письма, чтобы этот заговор против него и его дома выглядел более зловещим и встроенным в его прошлое, каким-то образом связанное с полянами парка Скудности. Он зажмурил и снова открыл глаза, но нет, он не ошибся. Имена остались перед ним: «Саймон и Гилад Клайн», Сай и Ги. Он знал, что близнецы богаты и влиятельны, что их магазины и рестораны славятся многолюдностью и учтивостью (торты их родителя, слава богу, остались с ними), но он не знал, что они запустили свои лапы и в недвижимость. Но, конечно, они ведь жили неподалеку и явно оставались владельцами «Кондитерского домика» и теперь без всяких там сентиментальностей стали продавцами.
Что ж, с этим все было ясно. Джозеф не унаследует торты дядюшки. Бузи пока не составил завещания. Он предполагал жить и петь еще долгие годы. Но если бы он умер сегодня от удара ногой этого брыкливого обитателя сада Попрошаек, все, что он любил и чем владел, законным образом перешло бы Джозефу Пенсиллону, его единственной кровной родне, при этом выиграла бы и Терина. А его собственность включала виллу или любую квартиру с видом на океан, замещавшую ее. Вот уж в самом деле: «Добро пожаловать в „Рощу“». Нельзя было не признать, что «Твой любящий Джозеф» хитер. Но Бузи будет хитрее. В понедельник он отправится к адвокату и обустроит свои дела – музыка на его похоронах, погребение праха, слова на маленькой медной табличке, специальные подарки и воздаяния, которые он сделает после смерти, нотный архив его произведений, передача в наследство его дома, некоторые соображения относительно его бюста на Аллее славы, его сбережения и поступления роялти… нет, никому из Пенсиллонов… хотя никого ближе их у него не было. У него были только Пенсиллоны. Теперь они превратились в его врагов, оба. От племянника он ничего другого и не ожидал, хотя предательство Терины не только по отношению к Бузи, но и к памяти сестры удручало и стало потрясением. Джозеф заманил ее в свои сети, решил Бузи, как сыновья всегда заманивают в сети своих матерей.
Не состояла ли еще одна шутка времени, дополнительная шутка возраста, в том, что родители, по мере того как седели и слабели умом, были счастливы становиться наследниками своих детей? То есть наследовать их привычки и убеждения, не состояние. Сначала ты наследуешь от своих собственных чад. Потом от внуков. И учишься у них. Теперь они набрались мудрости. Молодые первыми обращают внимание на новинки. Они наши предшественники из будущего, и мы должны подражать им. Ему пришло в голову, что Терина подражала сыну. Она с каждым днем все больше походила на Джозефа, начинала напоминать его внешне – тот снисходительный жест рукой: «Почему бы тебе не?…» Этот вопрос исходил от одного и от другой. Она во всем следовала ему, вместо обычного и ожидаемого противоположного, когда ребенок становится зеркалом своих родителей. Нет, теперь она стала ребенком. Она сдалась и подчинилась Джозефу, как этого можно ожидать от любой любящей матери, делала все, что могла, чтобы походить на него, угождать ему, хотя он в это же время изо всех сил старался не стать похожим на нее. Что ж, Бузи нет нужды хлопотать на сей счет. Он, Бузи, не попадется ни в чью ловушку. Он не станет ничьим наследником. И они не станут его наследниками.
Бузи нужно было стряхнуть с себя угрюмость. Он прошел назад по коридору в прихожую, опять открыл большую дверь на улицу, чтобы вернуть запасной ключ Алисии на его место в нише – в понедельник он закажет себе другой – и посмотреть на уже начинающую темнеть набережную и посчитать свои подарки судьбы. Как ему повезло в жизни, что из его дома открывался этот вид – через залив, через океан, достаточно широкий и большой, чтобы чуть изгибаться дугой вместе с колоссальной кривизной Земли, как ему всегда хотелось верить. Никто никогда не построит на этом месте ничего, что бы ни случилось с его домом или леском, где он так часто играл мальчишкой. Его город сохранит этот вид, что бы ни требовали от него эти письма. Он прислонился к внутреннему косяку двери, наблюдая за тускнеющим днем, – справа светлее, слева темнота наступает активнее. Вечерний ветер, набиравший силы на набережной, разогнал то малое тепло, что оставалось, потом пересек наш знаменитый залив, расшевелив его воды, волнистые и яйцеобразные, как меренги, чтобы окончательно прогнать свет. Теперь не было видно ничего, кроме мигающих навигационных буйков, собравшихся в кучку оранжевых фонарей заякоренных лодок и рассекающих ночь белых лучей маяка на острове Форт. Никаких иных звуков, кроме журчания расшевеленного приливом галечника на берегу и отрывистых вскриков стихоплетствующих чаек.
Несмотря на ужасы дня – а точнее ужасы недели, – Бузи не чувствовал того возбуждения, в котором пребывал, когда вернулся домой, стал разбираться с письмами на кухонной полке и задумался над тем, что произойдет после его смерти. По правде говоря, письма его успокоили. Он слышал, что чем больше несчастий переносит человек, тем меньше они его волнуют, тем меньше досаждают ему. Напротив, они делают его сильнее, а потому каждое несчастье следует торопить и приветствовать. А злость была «предвозвестником мужества», продуктивным сотрудничеством ненависти и сердца, которое превращает цыпленка в боевого петуха. Что ж, подумал Бузи, он получил свою долю злости и несчастий, а потому теперь вправе ждать притока бесстрашия и силы. Его микрофону снова придется превратиться в мегафон. Ну и хорошо. Он глубоко вздохнул и усмехнулся в знак признания переделки, в которую попал, и решений, которые ему предстоит принять.
Вздохи и усмешка, конечно, причинили ему боль. Под перепачканной, мокрой одеждой Бузи чернели его ребра и живот. Ноги болели от тягот прогулки босиком домой из сада Попрошаек. От неожиданного ливня он промок до нитки. Царапины на его лице напряглись, они натягивались и жгли кожу, когда он открывал рот. Он пока еще не стал боевым петухом. И певчей птицей тоже не стал. Как бы он ни старался, он никому не мог обещать выступления, которым можно гордиться, или хотя бы приличествующего внешнего вида. Он собирается вернуть медаль «За достоинство». Нет, ему было ясно, что он не должен появляться на сегодняшнем концерте и не появится (точно так же он не мог бы вынести второго прокола и инъекции сыворотки против бешенства; два этих решения, казалось, были связаны каким-то образом, вот только он пока не мог понять каким). Как он сможет петь? Как сможет играть? Как он сможет произнести благородную и героическую речь об ужасах, которые видел сегодня, всем этим важным шишкам и влиятельным персонам в шатре и толпам снаружи, когда он едва может стоять, не опираясь на дверной косяк, когда он вообще не выносит публичных выступлений?
Это признание было постыдным, трусливым, но после избиения, которому он подвергся, – в особенности после того последнего прощального пинка – он стал чувствовать, что эти люди в саду, какими бы несчастными они ни были, не вполне достойны его поддержки. Не сейчас. А может, и никогда. Ему ни к чему говорить или петь в их пользу. Он толкнул тяжелую дверь виллы и закрылся от внешнего мира, от погоды, от вечера, от недели, которая приближалась к концу. Он чувствовал себя съежившимся, словно отсек от себя половину. Теперь он в полном смысле этого слова был один. Мистер Ал остался снаружи, на улице и только в виде записей, грампластинок, и не вживую.